Валентин Александрович Серов Иван Иванович Шишкин Исаак Ильич Левитан Виктор Михайлович Васнецов Илья Ефимович Репин Алексей Кондратьевич Саврасов Василий Дмитриевич Поленов Василий Иванович Суриков Архип Иванович Куинджи Иван Николаевич Крамской Василий Григорьевич Перов Николай Николаевич Ге
 
Главная страница История ТПХВ Фотографии Книги Ссылки Статьи Художники:
Ге Н. Н.
Васнецов В. М.
Крамской И. Н.
Куинджи А. И.
Левитан И. И.
Малютин С. В.
Мясоедов Г. Г.
Неврев Н. В.
Нестеров М. В.
Остроухов И. С.
Перов В. Г.
Петровичев П. И.
Поленов В. Д.
Похитонов И. П.
Прянишников И. М.
Репин И. Е.
Рябушкин А. П.
Савицкий К. А.
Саврасов А. К.
Серов В. А.
Степанов А. С.
Суриков В. И.
Туржанский Л. В.
Шишкин И. И.
Якоби В. И.
Ярошенко Н. А.

Усадьба в поэтике русской культуры

Однажды А.П. Чехов заметил, что ему очень нравится слово «имение», что в нем он слышит большой поэтический смысл. На наш теперешний слух слово «усадьба» заключает, кажется, еще больше обаяния, подлинной поэзии и привлекательности.

Образ усадьбы входит в наше сознание двумя путями. С одной стороны, у нас пока еще, к счастью, есть возможность видеть усадебные постройки в натуре, любоваться ими как интереснейшей частью истории русского зодчества, изучать сохранившиеся реалии усадебного быта и из этих остатков старины «складывать», воссоздавать материальный образ усадьбы. С другой, — читая Державина, Тургенева или Фета, слушая Чайковского, рассматривая старинную живопись или графику, мы приобщаемся к необычайно богатой усадебной мифологии. Неверно думать, что эта мифология — только порождение антиурбанистических, ностальгических настроений начала XX века, хотя, безусловно, некоторые стереотипы в восприятии усадьбы складываются именно в это время. Усадебная мифология — почти ровесница эпохе развитого усадебного строительства и тех идей, которые его воодушевляли.

В общем взгляде на культурное прошлое России обе эти ипостаси русской усадьбы — реальная и мифологическая — встречаются друг с другом, причем эта встреча происходит на уровне более глубоком, чем простая эмпирическая данность. Попытаться обозначить некоторые пункты этих встреч — такова цель предлагаемых кратких заметок.

Усадьба и физическая, и в сознании ее обитателей, постоянно соотносилась и с городом, и с деревней. Эта «амбивалентность» усадьбы, ее связь с обоими полюсами общественного бытия придавали ей значение некоего универсального символа российской жизни, глубоко укорененного в его истории. Символ этот был внутренне подвижен, за ним оказывалось явление, изменчивое в своей сути даже в пределах одного и того же исторического периода. Усадебный уклад мог быть ближе то к сельской свободе, то к столичной регламентации, он мог ассоциироваться то с «философической пустыней», то с «надменной Москвой». Менялись не только внешние способы существования человека, но и кардинальные формы его ориентации в мире — время и пространство. Далее речь пойдет, главным образом, о тех усадьбах, которые в просторечии именовались деревней.

Время города исчисляется эпохой его строительства, возрастом его зданий, историей освоения его новых районов и т. д. Когда мы рассуждаем о Москве, Петербурге, о любом другом крупном городе, мы обычно не мерим их биографию масштабами человеческой жизни. Но именно этот масштаб становится определяющим, когда мы говорим о времени в усадьбе. История усадьбы может, разумеется, охватывать жизнь нескольких поколений усадебных хозяев, в действительности так оно чаще всего и было, но смена поколений владельцев определяла ритм и рубежи ее истории. Известный памятник русской мемуарной литературы — «Рассказы бабушки... записанные и собранные ее внуком Д. Благово» очень хорошо выявляет содержание этого процесса. Вероятно, потому вошло в обычаи обозначать усадьбу именем ее владельца или целой династии.

Одно существенное обстоятельство вносило в это ощущение времени, в эту систему его измерения глубокий драматизм: в усадьбе в обстановке вольного сельского существования, рядом с вечной природой, особенно остро воспринималась быстротечность человеческой жизни. Думаю, что элегическая тональность, определяющая семантику усадебных ансамблей, питалась в первую очередь именно этой саморефлексией, этим стойким самосознанием. Сравнение двух классицизмов — «усадебного» и «городского», свидетельствует об этом, на мой взгляд, вполне определенно.

Поместные хозяева, их родня и гости, в большинстве случаев (речь идет о рядовых усадьбах, а не о каких-нибудь роскошных загородных резиденциях) жили в имениях наездами, в летнюю пору, и такое, казалось бы, внешнее обстоятельство заставляло их особенно ценить и чувствовать поэзию сельского дома и по-особому воспринимать усадебное время. Время становилось дискретным и в каждом жизненном эпизоде обретало особую значимость для того, кто отправлялся в очередной раз в поместье.

Описание пути в усадьбу и встречи с нею — одни из самых лиричных страниц русской мемуарной и художественной литературы. Из этих многочисленных описаний можно было бы составить привлекательнейшую антологию, где преобладающим было бы нескрываемое чувство радости литературного героя или же alter ego рассказчика. «Прежде, давно, в лета моей юности, в лета безвозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать», — вспоминает гоголевские слова князь Сергей Волконский и добавляет от себя: «Должен сказать, что всегда не только в детстве, во всяком возрасте мне было "весело подъезжать". Уже к седьмому десятку я приближался, и не улетучилась острота этой радости. И сейчас, когда начинаю уже свой седьмой десяток и когда ничего уже не осталось от этого прошлого, когда и в том уголке души, где цвели лучшие цветы, уже и полынь не растет, — я не могу без радостного трепета вспоминать, как подъезжал к милой нашей Павловке»1.

Въездная аллея — едва ли не самая семантически значимая часть всего усадебного ансамбля, не требующая какой-либо специальной расшифровки. Миновав белые воротные столбы, въехав в парк и завидев сквозь деревья знакомые очертания флигелей или портик центрального дома, человек вновь включался в когда-то прерванный и очень личностно окрашенный временной поток. Он начинал отождествлять текущее время со своим собственным бытием, примерять его к своему физическому развитию и духовному опыту. Можно сказать, что для приезжего путь в усадьбу — это путь к собственному «я», путь к мировосприятию частного человека. «Каждый год, — вспоминал А.И. Герцен, — или по крайней мере через год ездили мы в Васильевское. Я, уезжая, метил на стене возле балкона мой рост и тотчас отправлялся свидетельствовать, сколько меня прибыло. Но я мог в деревне мерить не один физический рост, периодические возвращения к тем же предметам наглядно показывали разницу внутреннего развития. Другие книги привозились, другие предметы занимали. В 1823 я еще совсем был ребенком, со мной были детские книги, да и тех я не читал, а занимался всего больше зайцем и векшей, которые жили в чулане возле моей комнаты... В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая, что это богемские леса, читал сам себе вслух; ...В 1829 и 30 годах я писал философскую статью о Шиллеровом Валленштейне...»2

Желание соединить разрозненные впечатления в общую картину бытия усиливало вспоминательную способность человеческой души, формировало поэтическое отношение к прошлому. Герой тургеневского «Фауста», глядя на сохранившееся в усадьбе темное зеркальце своей прабабушки, пытался представить себе, что в нем отражалось сто лет назад. Обитатели усадеб тем пристальнее вглядывались в прошедшее, чем сильнее ощущали это прошедшее в себе. «Возвращаясь в родимое гнездо, — замечает Афанасий Фет, — весьма часто испытываешь то же, что при виде знакомого щенка, превратившегося незаметно в старую собаку, или сад, который на наших глазах оборвало бурею и засыпало снегом. Человек, живущий изо дня в день, слишком сильно ощущает давление жизни, для того, чтобы изумиться, увидавши в зеркале себя вместо ребенка взрослым. Но там, где через двадцать лет внезапно вступаешь в ту же неизменную обстановку, испытываешь то, что Тютчев так образно говорит о своей родине: "...Где теперь туманными очами / При свете вечереющего дня, / Мой детский возраст смотрит на меня"»3.

Это постоянное присутствие прошлого в настоящем необычайно обостряло зрение, превращало даже самые заурядные предметы бытового усадебного обихода в путеводитель по человеческой судьбе. Такой особый вид одухотворения предметной среды — существенная часть усадебной мифологии. Образ усадьбы для ее обитателя двоился, существуя на грани реального, вполне осязаемого и таинственного, уходящего в даль времен. Знакомство со старым имением — распространеннейший литературный мотив — становится почти магическим актом, позволяющим убедиться в достоверности человеческой памяти. «Андрей Потапыч был доволен / Знакомый пруд, знакомый сад! / Здесь детский возраст был так волен! / Здесь все, чему бывал он рад, / Вновь на глаза его предстало / И чуть до слез не взволновало. / Все тот же на дворе стоял / Уныло домик деревянный,/ И мезонин довольно странный / Его вершину замыкал... / Немного подгнило крыльцо, / Но в доме комнаты в порядке, / На мебели чехлы и складки / И все, как было, на лицо; / Конечно — так давно не жили, / Что все покрыто слоем пыли. / Вот комната: старуха мать / Любила здесь чулок вязать; / А вот и небольшая зала: / Здесь чай соседям разливала./ Вот здесь отцовский кабинет, / Где Павла первого портрет — / Курносый, с палкой, в треуголке. / Старик, бывало, здесь ходил / В халате пестром и в ермолке...» (Н.П. Огарев)4.

Мог обитатель усадьбы заглядывать и в будущее, стараться прозреть грядущую эпоху. Но и в этом случае мерилом времени, системой его отсчета была человеческая жизнь. Таким, например, виделся Г.Р. Державину взгляд из будущего на его знаменитую «Званку»: «... Ты слышал их, — и ты, будя твоим пером/ Потомков ото сна, близ Севера столицы / Шепнешь вслух страннику, в дали как тихий гром: / "Здесь Бога жил певец, Фелицы"»5.

Время, разъятое на части сменою различных впечатлений, чередою лирических переживаний посетителя усадьбы, для того, чтобы вновь обрести цельность и длительность, требовало не только умственных усилий. Мало было и представлений человека о своей собственной связующей роли. «Задумывать, осуществлять, видеть в каждый свой приезд упрочение и рост того, что сделал в прежние годы, — какое нескончаемое удовлетворение»6, — подчеркивал уже цитированный Сергей Волконский. Нужны были какие-то объективные признаки постоянства, была потребность опереться на одушевленных и неодушевленных свидетелей, восстанавливающих «связь времен». Старые слуги, камердинеры, ключницы неизменно помогают посетителям усадеб эту связь ощутить воочию. От пушкинской Анисьи, хранительницы покинутого деревенского дома Онегина, до чеховского Фирса в «Вишневом саде» — многие подобные персонажи русской классической литературы служили усадебным интересам. Служили не только в прямом, житейском смысле, охраняя семейные, бытовые традиции поместных устоев, но и в переносном. Своей судьбой они еще раз обозначали главную единицу измерения усадебного времени — человеческую жизнь. Самим своим присутствием в стенах барского дома они соединяли в одно целое те «начала» и «концы», которые часто представали оторванными друг от друга из-за беспечной жизни владетелей усадеб.

Другой опорой, помогающей преодолеть противоречие между дискретным временем восприятия усадьбы и ее реальной историей, оказывались фамильные портреты — почти обязательная принадлежность усадебного интерьера.

Портретная галерея предков, ее место в мифологизации человеческого бытия — особая историко-культурная тема. Настойчивое чувство самоутверждения личности не только рождало романтические легенды, но и питало общественные амбиции. Парадные покои сельских усадебных домов — одно из самых распространенных мест, где портреты и живые люди вступали в полный драматизма психологический диалог, где владельцы старых холстов смотрели на них то с полным равнодушием, то с ностальгическим чувством, то со страхом перед магической властью старых ликов. В старых усадебных владениях встречались портретные коллекции, напоминавшие своим размахом крупные дворцовые собрания прежних русских вельмож. Можно назвать, к примеру, насчитывавшую около двухсот полотен и просуществовавшую вплоть до начала XX столетия портретную галерею в Зубриловке — семейной усадьбе Прозоровских-Голицыных. Генеалогия рода как бы являла здесь собою историю усадьбы в лицах.

Видел ли зритель, попадая в господский дом, изделия художников-самоучек или же перед ним были произведения лучших портретистов Западной Европы и России, в любом случае он словно приобщался к тем далеким пластам действительности, в которых существовал объект изображения. Этот мотив неоднократно отражен в русской словесности, но не только в ней. У известного русского художника В.Э. Борисова-Мусатова есть картина под многозначительным названием «Призраки». В ней автор изобразил парк упомянутой Зубриловки и населил его представшими воображению фигурами давних обитательниц усадьбы. Есть основания предположить, что эта поэтическая элегия была навеяна, кроме всего, портретной галереей, хранившейся в родовом поместье. Вдохновленные видом старого усадебного ансамбля «Призраки» — это не только мечта о прошлом, но и способ поэтической «реконструкции» времени, особый тип тайновидения, позволяющий измерять историю живыми преданиями.

Усадебный комплекс — довлеющий себе мир, не только подчиняющийся воле поместного владетеля, но и диктующий ему свои нормы жизни, свои правила поведения. Степень автономности этого мира, конечно, зависит от его пространственных координат, но не только от них. Не количество десятин поместного владения и не планировочная схема парка определяли в конечном счете духовное содержание усадебного пространства, интенсивность его воздействия на человека. Обнесенное оградой или же просто отделенное плетнем от соседней деревни, оно заключало в себе и экстравертные и интровертные свойства. Из многочисленных литературных свидетельств явствует: обладая большой центробежной силой, направленной к господскому дому, усадебное пространство было открыто и вовне. Оно «обживалось» еще до того, как хозяин или гость имения попадал на его территорию. Ожидание встречи с усадьбой, сборы в дорогу — время, возможно, самого напряженного сопоставления двух «пространств» — городского бытия и усадебного. Поэзия образа усадьбы неотделима от предвкушаемого чувства свободы, которое обретало от этого не только определенный социально-этический статус, но и свои топографические приметы. Реализовывала ли усадебная жизнь эти ожидания или нет, она постоянно несла на себе их печать.

Усадебная мифология, разумеется, питалась реальной историей русской усадьбы. Но не только ею. В ней очень ясно высказались общие представления русской культуры о человеческих ценностях, о судьбе личности, о чувстве природы как о важнейшем свойстве национального менталитета. Менее восприимчива оказалась мифология к собственно художественным и архитектурным проблемам усадьбы, но сами эти проблемы, подчеркну, вовсе не были безразличны к тому зеркалу, в котором отражалось усадебное бытие. Но это уже — предмет особого разговора.

Примечания

1. Князь Сергей Волконский. Мои воспоминания. Том второй. М., 1992. С. 25—26.

2. Герцен А.И. Собр. соч. в тридцати томах. Т. VIII. М., 1956. С. 73.

3. Фет А. Мои воспоминания. Ч. 1. М., 1890. С. 89.

4. Огарев Н.П. Избранные произведения в двух томах. Т. 2. М., 1950. С. 110.

5. Державин Г.Р. Соч. М., 1985. С. 279.

6. Князь Сергей Волконский. Указ. соч. С. 28.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Голова старика
Н. A. Ярошенко Голова старика
Не ждали
И. Е. Репин Не ждали, 1888
Девушка
В. Г. Перов Девушка
Очередные у бассейна
В. Г. Перов Очередные у бассейна, 1865
Чистый понедельник
В. Г. Перов Чистый понедельник, 1866
© 2017 «Товарищество передвижных художественных выставок»