Валентин Александрович Серов Иван Иванович Шишкин Исаак Ильич Левитан Виктор Михайлович Васнецов Илья Ефимович Репин Алексей Кондратьевич Саврасов Василий Дмитриевич Поленов Василий Иванович Суриков Архип Иванович Куинджи Иван Николаевич Крамской Василий Григорьевич Перов Николай Николаевич Ге
 
Главная страница История ТПХВ Фотографии Книги Ссылки Статьи Художники:
Ге Н. Н.
Васнецов В. М.
Крамской И. Н.
Куинджи А. И.
Левитан И. И.
Малютин С. В.
Мясоедов Г. Г.
Неврев Н. В.
Нестеров М. В.
Остроухов И. С.
Перов В. Г.
Петровичев П. И.
Поленов В. Д.
Похитонов И. П.
Прянишников И. М.
Репин И. Е.
Рябушкин А. П.
Савицкий К. А.
Саврасов А. К.
Серов В. А.
Степанов А. С.
Суриков В. И.
Туржанский Л. В.
Шишкин И. И.
Якоби В. И.
Ярошенко Н. А.

На правах рекламы:

Современное оформление картины в рамку с паспарту

купить москитную сетку на коляску bogus duo | Мягкая кровля краснодар по материалам сайта.

Исаак Ильич Левитан

1

В Москве, на Мясницкой улице1, в Училище живописи, ваяния и зодчества кончились вечерние классы — разошлись учащиеся, погасли последние огни.

В одном из классов верхнего этажа, в углу, за мольбертом, сидел мальчик. Прислушиваясь к тишине, он ждал, когда школьный сторож, отставной солдат, по прозвищу «Нечистая сила», кончит свой обход. Вот где-то хлопнула одна дверь, другая, раздались тяжелые шаги по лестнице... Вот шаги ближе... Открылась дверь, в глаза метнулся огонек жестяного фонарика, по стенам, по потолку скользнули тени... Дверь закрылась, человек ушел, и мальчик в углу остался один.

Оставаться в училище после классов строго воспрещалось, но уже не первый раз ученик Исаак Левитан прятался от сторожа и ночевал в пустых холодных классах. Ему некуда было идти: родители умерли, сестры жили у чужих людей, а старший брат Адольф, который тоже учился в училище, часто и сам не знал, где найдет ночлег.

Тревожно и тоскливо было Исааку Левитану одному в огромном старинном доме, где, как говорил сторож «Нечистая сила», по ночам бродили привидения. И все-таки это было лучше, чем улица, скамья на бульваре или чужой угол, предложенный из милости.

Каждое утро невыспавшийся и голодный, осторожно, чтобы не возбуждать ничьих подозрений, пробирался он в свой класс и садился за мольберт. Учился он блестяще. Но как часто во время классов он вдруг со страхом вспоминал, что нечем платить за учение, что прохудились башмаки, не на что купить хлеба.

Однажды в класс вошел инспектор училища и объявил, что воспитанник Левитан исключается из училища за невзнос платы за учение. Исаак знал, что когда-нибудь это должно случиться, весь съежился, судорожно собрал папку, кисти, краски и, ни на кого не глядя, ушел из класса.

«Тут, — вспоминал позднее один из товарищей Левитана, — весь класс, вся сотня загудела, как один человек. Моментально собрали всю сумму и внесли в канцелярию». Кто-то побежал вниз за Левитаном, а он стоял у окна, не решаясь навсегда уйти из училища.

Пойдем, все улажено, — сказал товарищ.

Левитан посмотрел на него, но, казалось, он ничего не видел. Потом вдруг расплакался и, быть может, впервые в жизни понял тогда, что жалость оставляет в душе горький осадок. Но тогда же узнал он и другое: это товарищи, это друзья возвращают его в училище.

Вскоре совет преподавателей училища постановил воспитанника Левитана, как «оказавшего большие успехи в искусстве», освободить от платы за учение и назначить ему небольшую стипендию.

В училище было четыре класса: начальный, или, как его называли, оригинальный класс, головной класс, фигурный и натурный. Время обучения в каждом классе не ограничивалось. Из класса в класс переводились ученики, сдавшие все полагающиеся работы и хорошо усвоившие все, что полагалось знать для данного класса.

Левитану шел семнадцатый год, когда он перешел в натурный класс, которым руководил Василий Григорьевич Перов.

Перов, один из организаторов Товарищества передвижных художественных выставок, был превосходным художником и очень хорошим преподавателем. Бережно, любовно и вместе с тем очень требовательно относился он к своим ученикам. Ученики часто бывали у него на квартире, в его мастерской — он жил в училище. В этой мастерской происходили очень интересные беседы, шли жаркие споры об искусстве, о мастерстве художника, о картинах очередной передвижной выставки, которую привозили из Петербурга в Москву и устраивали обычно в здании училища.

В натурный класс во время занятий заходил иногда художник Алексей Кондратьевич Саврасов, автор чудесной картины «Грачи прилетели». Он был дружен с Перовым. Оба были передвижниками, оба любили свою преподавательскую работу, относились к ней очень серьезно. Саврасов обыкновенно проходил по рядам, внимательно рассматривал работы учащихся, перекидывался несколькими словами с Перовым и уходил в свой класс — пейзажную мастерскую. Как-то, проходя по классу Перова, он остановился у мольберта Левитана. Его поразила просто, от души написанная небольшая картина природы. Уже давно приметил он этого застенчивого, скромного и очень красивого мальчика в поношенном клетчатом пиджачке и не по росту коротких брюках; уже давно нравились ему работы Левитана, и казалось, что выйдет из него прекрасный пейзажист. Когда он заговорил об этом с Перовым, Перов согласился отпустить Левитана в класс Саврасова. Левитан был счастлив: он знал и любил картины Алексея Кондратьевича и сам мечтал быть художником-пейзажистом. В училище о Саврасове говорили, что он человек необыкновенный. Преподаватели и ученики знали, как страстно любит он природу, видели, что, когда начинается весна, овладевает им беспокойство и все равно не удержать его в училище, знали, что и вся мастерская вместе с Саврасовым заражена этим беспокойством. И вот наступал день, когда учащиеся его мастерской в первый раз после долгой зимы отправлялись с ним за город. Обычно это бывало в конце марта — в месяц, когда прилетали грачи. И потом почти все занятия переносились из мастерской на природу. Целые дни бродили ученики с учителем по лесу, смотрели на последний талый снег, на ручьи, звенящие по оврагам, на сияющее голубизной весеннее небо. Саврасов всех заражал своей вдохновенной, неутолимой любовью к природе. Саврасов говорил, что у художника не должно быть «ленивых глаз», учил смотреть и видеть природу, находить очарование в самом простом пейзаже. Он часто писал этюды вместе с учениками и считал, что, работая вместе с ними, может постоянно следить за ними и в то же время дать им возможность следить за ходом своей работы.

Левитан любил садиться со своим мольбертом поближе к Саврасову. Как-то Саврасов поднял к небу свою лохматую голову, прислушался и сказал: «Слушай, жаворонок! Вот и писать надо так, чтобы на картине не было видно жаворонка, а слышно было, как поют птицы, дуют ветры, звенят ручьи». И когда Саврасов так говорил, Левитану казалось, что

С природой одною он жизнью дышал:
  Ручья разумел лепетанье
И говор древесных листов понимал,
  И чувствовал трав прозябанье;
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна..

Стихотворений Левитан знал множество и особенно любил стихи о природе. Иногда бросит кисть и читает стихи Пушкина, Тютчева, Некрасова, Никитина... читает хорошо, очень просто. Подойдут товарищи, те, что сидят поближе, слушают, слушает и Саврасов. А потом снова за работу.

Саврасова радовало, что Левитан чувствовал природу глубоко, по-своему. Пойдут все на этюды, бродят, бродят и ничего не находят интересного, а Левитан всегда принесет прекрасный этюд — то поймает на холст последний луч солнца, то напишет покосившиеся домики деревушки, то березовую рощицу...

Иногда заходил Левитан в натурный класс к Перову, к товарищам. По старой памяти садился за мольберт, писал с натуры. Как-то в несколько часов написал не обязательный для пейзажистов этюд натурщика. Полагалось писать такой этюд месяц. Ему все давалось легко, но он никогда не был вполне доволен собою.

Народный художник СССР Василий Николаевич Бакшеев, сверстник и товарищ Левитана по училищу, рассказывал, как однажды Левитан показал ему пейзаж, написанный при ярком солнечном освещении, изображающий поле, усеянное цветами. «...Не могу справиться: яркое солнце, но нет предметов, дающих тень, а солнце без тени передать трудно», — сказал он. Долго Левитан бился над этим пейзажем и в конце концов уничтожил его. Таков был конец многих его работ.

2

В марте 1877 года, в год, когда Левитан перешел в саврасовскую мастерскую, в Москву из Петербурга приехала пятая передвижная выставка и, как обычно, расположилась в здании училища. Перов настоял на том, чтобы одновременно с передвижными выставками в особом зале устраивались и выставки учащихся Для всего училища каждая выставка была большим праздником. Пока готовились к выставке, отбирали работы, было много волнений, огорчений, шума, суеты. А потом тень за днем учащиеся много часов проводили на выставке — и на своей и у передвижников, которых узнавали все ближе. И чем ближе узнавали, тем больше понимали, что у училища и у Товарищества художественных передвижных выставок много общего и что путь в искусстве у них один.

На выставке работ учащихся всегда было много народу; в печати одобрительно отзывались и о выставках в целом, и об отдельных работах. Илья Ефимович Репин, уже тогда признанный художник, писал В.В. Стасову, что его удивляет и радует московская молодежь, среди которой много настоящих талантов.

До сих пор Левитан не принимал участия в ученических выставках, и пятая выставка была первой, на которой появилось сразу две его картины: «Солнечный день. Весна» и «Вечер». Это были очень разные картины. Первая — радостный день весны. Уголок самого обыкновенного деревенского дворика, заросшего травой. Березки. Крыльцо, освещенное солнцем, куры копошатся в траве. Вторая картина — грустная. Далеко на горизонте догорает вечерняя заря, а над нищей деревушкой, над убогими избами сгустились сумерки.

Когда Левитан писал эти картины, ему не было еще шестнадцати лет, и есть в них и робость юноши, и некоторая хорошая подражательность учителю Саврасову, но есть уже и своя, левитановская душевность, искренность.

После выставки в одной газетной статье отметили картины Левитана и писали, что он «умеет чувствовать природу и верно передавать свои впечатления». Это был первый печатный отзыв о картинах Левитана, и он, смущаясь, гордился им.

Среди своих товарищей по училищу Левитан был самым бедным, он все еще не имел постоянного угла, продолжал ночевать то в училище, то еще где-нибудь, и никогда досыта не наедался. Когда в перерыве между занятиями толпа учащихся с шумом врывалась в комнату, где со своими корзинами, наполненными разной едой, сидел старик Моисеич, Левитан, случалось, терпеливо ждал, пока все разойдутся, и потом застенчиво, неловко просил дать ему пообедать «до пятачка». Обед «до пятачка» был и так достаточно скуден, а служил Левитану не только обедом, но завтраком и ужином. Если же не было этого пятачка, Моисеич давал ему и другим ученикам в долг, часто без отдачи. Моисеич и жена его были хорошие, добрые люди, любовно относились к воспитанникам училища.

Моисеич ходил на все передвижные выставки и непременно заходил в ученический зал. Он приходил туда утром в день открытия, брал каталог, свертывал его трубочкой и через эту трубочку внимательно рассматривал картины. А к часу был уже в училище на своем посту и кормил своих «художников». Бедняки учащиеся, окончив училище и получив первые деньги за проданные картины, считали своим долгом прийти в училище и щедро расплатиться с Моисеичем. Так сделал впоследствии и Левитан.

Но как ни угнетала Левитана бедность, о которой он не любил говорить даже самым близким людям, он все-таки чувствовал себя счастливым — так велика была его любовь к искусству. А рядом были друзья, товарищи по училищу — Михаил Нестеров, Николай Касаткин, Алексей Степанов, Абрам Архипов, Василий Часовников, Николай Чехов, брат писателя Антона Павловича Чехова. Все они любили Левитана за его «большой и красивый талант», за скромность, за умение быть настоящим другом. Они любили его какой-то особой, ласковой любовью. «Встретишься с ним, перекинешься хотя бы несколькими словами, и сразу делается как-то хорошо», — говорили они. И помогать ему старались осторожно, бережно, иногда по-мальчишески нескладно, но всегда от всей души. И Левитан понимал это и не обижался, когда кто-нибудь совал ему в карман пиджачка немного денег, тюбики красок, кисть...

После каждой выставки в классах у Перова и Саврасова занятия шли напряженнее, веселее; в разговорах, спорах кипели страсти, рождались горячие замыслы, надежды. Оба учителя все чаще стали подумывать о том, что необходимо устраивать отдельные, самостоятельные ученические выставки. Они видели, как «выросли» их ученики, знали, что некоторые из них уже давно работают самостоятельно, и работают хорошо. А главное, считали, что такие выставки помогут ученикам встать на ноги, дадут им какой-то определенный заработок. Они помнили и свои, очень тяжелые ученические годы, всячески старались помогать своим питомцам. С болью душевной смотрели они на то, как часто талантливые ученики не выдерживали трудных условий жизни, уходили из училища, становились безвестными учителями рисования и, бросив высокие мечты о настоящем искусстве, начинали писать пошленькие картинки для продажи. А кое-кто нанимался летом на работу в деревне, копил деньги и осенью снова возвращался в училище.

С большим трудом добились Перов и Саврасов разрешения на устройство самостоятельной ученической выставки. Когда Саврасов стремительно вошел в класс, чтобы сообщить об этом своим ученикам, вид у него был такой торжественный и взбудораженный, что они ждали какого-нибудь необыкновенного предложения или очередного «разноса», а он помолчал, добродушно оглядел своих питомцев и сказал: «Работайте, будет своя выставка».

В одно мгновение все повскакали с мест, окружили учителя, загудели, закричали: «Своя выставка!..» В этих двух словах для всех юношей заключалось так много смысла, так много самых смелых надежд!

К первой выставке, которую предполагалось открыть в январе 1879 года, готовились задолго, узнавали, кто что пишет, много ли набралось у кого этюдов, советовались друг с другом, обсуждали ошибки, спорили.

Выставка получилась интересная, посетителей было очень много. С нетерпением ждали Павла Михайловича Третьякова, который бывал на всех выставках и всегда внимательно присматривался к работам молодых, начинающих художников. А они все хорошо знали дорогу в Лаврушинский переулок, не раз видели в галерее и самого Третьякова, который «подходил то к одной, то к другой картине, пристально, любовно всматривался в них, вынимал из сюртука платок, свертывал его «комочком», бережно стирал замеченную на картине пыль, шел дальше, говорил что-то двум служителям, бывшим при галерее, и незаметно уходил».

У Левитана на выставке была не совсем законченная картина «Вид Симонова монастыря». Позднее художник М.В. Нестеров, вспоминая ученические годы, говорил: «Первая ученическая выставка показала, что таится в красивом юноше. Его неоконченный «Симонов монастырь», взятый с противоположного берега Москвы-реки, приняли как некое откровение. Тихий покой летнего вечера был передан молодым собратом нашим прекрасно».

Где сейчас находится эта картина, неизвестно. Возможно, сам Левитан кому-нибудь ее подарил — он щедро раздавал свои работы.

3

1879 год был трудным годом для всех людей, искренне любящих свою родину — Россию. Год был неурожайный, народ голодал, в городах и селах свирепствовала эпидемия чумы, дифтерита, с которыми тогда еще не умели бороться.

После покушения на царя Александра II началась жестокая реакция, усилился жандармско-полицейский террор. Людей, казавшихся подозрительными, бросали в тюрьмы, ссылали на каторгу. По приказу царя для борьбы с «нечистыми силами революции» было создано Главное тюремное управление, и на остров Сахалин спешно пересылались первые партии уголовников и «политических» преступников. А для того чтобы отвлечь народ от революционного движения, которое, несмотря ни на что, росло и крепло, царские приспешники распускали слухи о том, что во всех бедах русского народа виноваты евреи. Началось возмутительное, дикое преследование евреев.

Исааку Левитану запрещено было жить в Москве. Не закончив учебного года, ни с кем не простившись, он уехал в подмосковный дачный поселок Салтыковку, куда вынуждены были переселиться из Москвы его старшая сестра с семьей и брат. Никогда до сих пор он не чувствовал с такой остротой унизительного, бесправного положения еврея. Ему казалось, что каждый встречный догадывается о том, что его выгнали из Москвы, и он прятался от людей. Целые дни бродил один по лесу или в хозяйской дырявой лодке, которую кое-как починил сам, уплывал в тростники на озеро. Голодный, ободранный, он в эти часы забывал и о продранных локтях своей рубахи, и о штопанном-перештопанном пиджачке, и о той нарядной дачной публике, которая так презрительно, свысока оглядывала его.

Он писал этюд за этюдом — тростники на озере, зеленый берег, дуб среди молодых осинок и березок... И вдруг ловил себя на том, что напевает песню, любимую саврасовскую:

Среди долины ровныя
На гладкой высоте
Растет, цветет высокий дуб
В могучей красоте.

Ни долины, ни высокого дуба перед глазами не было, а был молодой веселый дубок, и было радостно чувствовать, что он свой, написанный от всей души, «своим голосом», как говорил учитель Саврасов.

Иногда в дождливые вечера, когда никто из дачников не гулял по платформе Левитан любил встречать и провожать московские поезда. Блестели рельсы, в лужах отражались и дрожали огни фонарей, а из темноты врывался на вокзал тремя огненными глазами паровоз. Левитан спешил схватить, запомнить эти мгновения — ему хотелось написать такую картину. И он написал ее и назвал: «Вечер после дождя». Картина понравилась его родным, нравилась и ему самому, но в грустные минуты, в минуты сомнений думалось: что, если это случайная удача, а он принимает ее за подлинный огонь творчества?

На семейном совете решено было продать картину; другого выхода не было — так измучила нужда. Но для того чтобы продать картину, надо было ехать в Москву. В чем? Нельзя же художнику ехать оборвышем! Тогда муж сестры достал где-то денег, купил костюм, рубашку, башмаки. Сестра решила, что теперь Исаак «одет по-человечески» и может продавать свое произведение как настоящий художник.

И вот Исаак едет в Москву, на Покровку, в антикварную лавку Родионова, который, как говорили в училище, покупает все — и старинные вещи, и картины молодых художников, и даже золоченые рамы без картин. Исаак поехал без разрешения полиции, и ему было немного страшно, и, пожалуй, еще страшнее было входить в лавку. Он долго стоял у витрины, прежде чем решился войти, а когда наконец вошел, то навстречу ему сразу бросился сам хозяин — будто он ждал его. Левитан развернул картину, поставил к стене. Родионов смотрел долго, внимательно и предложил заплатить за картину сорок рублей. Левитан тотчас согласился — никогда в жизни не было у него столько денег. Он шел на вокзал по московским улицам и чувствовал себя счастливым богачом. А картину его очень скоро Родионов кому-то перепродал, она исчезла, и неизвестно, где теперь находится; о ней остались воспоминания родных Левитана и рисунок в одном из журналов того времени.

Брат Адольф, который, быть может, втайне завидовал тому, что «Левитан-младший» — так называли Исаака в училище — не только догнал, но уже давно и перегнал его в живописи, как-то шутя предложил написать портрет «будущего знаменитого художника». «Будущий знаменитый художник» был польщен, согласился позировать брату и сидел терпеливо. «Левитану-старшему» удалось передать на портрете — пусть даже не совсем мастерски написанном — то трогательно-детское, чуть наивное и мечтательное выражение лица, которое так пленяло всех, кто знал Левитана в те годы. Ему было тогда восемнадцать лет, и это был первый написанный с него портрет.

Лето подходило к концу. Товарищи привезли Левитану удостоверение из училища, которое помогло ему получить разрешение на право жительства в Москве. Он вернулся в училище. Первое, что он сделал, снял комнату. Комната была маленькая, грязноватая, но с самоваром утром и вечером, с хозяйской мебелью: диван, стол, два стула, тусклое зеркало в простенке между двумя узенькими окнами. Левитану первые дни все не верилось, что у него есть своя комната, что никто не смеет выгнать его, что он может сколько угодно сидеть на диване, приглашать к себе товарищей. Правда, денег от продажи картины осталось немного, но Левитан был полон самых светлых надежд, мечтал о будущих картинах и каждое утро уезжал за город встречать солнце, работать на открытом воздухе.

Начался учебный год. Собрались товарищи, приступили к занятиям, и снова всей гурьбой вместе с Саврасовым отправлялись за город «ловить первые дни осени». Случалось иной раз, что между ними не было Левитана, и хотя Саврасову грозили неприятности за то, что распускает он своих учеников, но на Левитана он не сердился — знал, что к вечеру он приедет, проработав весь день, и непременно привезет что-нибудь новое и интересное.

И в мастерской Саврасова, и в других классах училища уже начинались разговоры о будущей второй ученической выставке, говорили о том, что скоро начнется отбор лучших работ для нее. Комната Левитана была вся завешана этюдами, небольшими картинами, и товарищи часто забегали посмотреть его «выставку». Как-то зашел Николай Чехов, который уже не раз смотрел «выставку», а сегодня Левитан хотел показать ему новую картину.

Он поставил на стул небольшую, еще не совсем просохшую картину.

...Осень. Тихий, печальный день. Серое небо. Далеко-далеко в сосновый бор уходит дорога. Вдоль дороги молодые кленовые деревца; они уже засыпали землю желтыми, золотыми, коричневыми листьями...

Николай Чехов смотрел молча, а Левитан, как всегда, когда показывал кому-нибудь свою работу, нетерпеливо ждал, смущался, волновался. Вот сейчас Чехов скажет, что картина никуда не годится. Но картина Чехову в общем нравилась; он сказал только, что она выиграет, если по дороге пойдет красивая женщина. Чехов уговорил Левитана, и через несколько дней по осенней дороге уже шла молодая женщина в черном платье — ее вписал в картину Чехов. Стала ли картина лучше? Саврасов считал, что картина испорчена. И, возможно, где-то в глубине души Левитан был согласен с ним. Ведь его «Осенний день» должен сам по себе передать зрителю поэтическое, грустное настроение осеннего дня, захватить его тем чувством, с каким он, художник, писал картину. А если этого нет, значит, он не справился с работой. Но переделывать было некогда, да и друга обижать не хотелось. Так и осталась на картине Левитана молодая женщина, написанная Николаем Чеховым.

25 декабря 1879 года открылась вторая ученическая выставка. На всю жизнь запомнился Левитану этот день: морозное, вьюжное утро, щемящая сердце тревога, с которой подходил он к училищу, чувство какой-то неловкости за свои картины, которые вдруг показались ему чужими, малоинтересными.

Народу на выставке было много. Важно шествовали профессора, встречая гостей и давая им объяснения по выставке. Группками собирались герои дня — ученики. С трепетом в сердце они перешептывались и старались держаться подальше от своих работ.

К концу дня приехал Павел Михайлович Третьяков. Он ходил по выставке молчаливый, немного старомодный в своем длинном черном сюртуке и внимательно смотрел каждую картину. Вот он подошел к картине «Осенний день. Сокольники». Долго стоял перед ней. Ему понравилась эта русская осень, написанная так задушевно. Он захотел познакомиться с молодым художником. А молодому художнику в первое мгновение захотелось убежать, спрятаться. Потом он стоял перед Третьяковым, растерянный, застенчивый и очень счастливый, и не знал, что говорить.

Третьяков сказал, что картину он купит для галереи и может заплатить за нее сто рублей. Так в Третьяковскую галерею попала первая картина Левитана. Она и до сих пор висит в левитановском зале.

Выставка продолжалась две недели, и все это время Левитан жил в каком-то смутно-тревожном, радостном волнении. Друзья поздравляли его, радовались его удаче — ведь попасть в Третьяковскую галерею было большой честью для каждого художника, особенно для молодого, начинающего. Приподнятое, счастливое настроение отражалось и на работе Левитана — он писал много, с увлечением, легко. Если нельзя было ехать за город, он работал дома — писал крыши, небо, которые видел из окон своей комнаты.

А с весной пришла новая радость — совет училища выдал Левитану деньги для поездки на Волгу, где он должен был писать этюды. О Волге он мечтал давно и теперь с радостью готовился к поездке — купил краски, холст. Но ехать ему не пришлось: тяжело заболела сестра и деньги нужны были на ее лечение. Он перевез сестру на дачу в Останкино, сам ухаживал за ней и выходил ее.

Все лето он работал и работал — писал пейзажи в окрестностях Останкина и сделал так много, как ни в одно лето. Его мучила совесть за истраченные «волжские» деньги, но поступить иначе он не мог. Когда же осенью привез он свои пейзажи в училище, то никто не заговаривал о Волге — начальство осталось довольно его летними работами.

А Саврасов? Он все чаще пропускал уроки в мастерской, все реже выезжал со своими учениками за город. «Он приходил в мастерскую редко, бедно одетый, окутанный в какой-то клетчатый плед, — вспоминал один из лучших его учеников, К.А. Коровин. — Лицо его было грустно. Горькое и скорбное было в нем». Приходил он часто после запоя — это была тяжелая болезнь, которую он не мог побороть. В Саврасове погибал художник и мудрый наставник, который так много давал своим ученикам.

Левитан тяжело переживал трагедию любимого учителя, да и не он один. Вся мастерская жалела Саврасова, но никто не знал, как и чем помочь ему. Особенно трудно приходилось саврасовской мастерской в самую горячую пору — во время подготовки к очередным ученическим выставкам. Все работали почти без учителя, но на каждой выставке непременно были работы лучших учеников Саврасова: Левитана, Коровина, Светославского...

На третьей ученической выставке Саврасова не было, и по училищу разнесся слух, что он уволен с работы и в свою мастерскую больше не вернется.

Осенью 1882 года вместо Саврасова пришел новый преподаватель — превосходный художник Василий Дмитриевич Поленов. Его хорошо знали и любили в саврасовской мастерской за солнечный, радостный «Московский дворик», за чудесную картину «Бабушкин сад», которые не так давно видели на передвижных выставках. С приходом Поленова все приободрились. Снова всей мастерской стали ездить за город на этюды. Поленов умел заинтересовать учащихся. В своих учениках он видел прежде всего «товарищей по делу», был отзывчив на все то новое, свежее, что вносила талантливая молодежь. Так же как Саврасов, учил внимательно наблюдать природу, изучать ее, говорил о том, что надо уметь находить красоту в самом скромном уголке природы; надо, чтобы на картине было больше воздуха, света, простора. «Начиная писать, вы должны представить, что эта ваша очередная работа будет обязательно лучше предыдущей. Да и как этого не внушать себе?! Ведь вы идете не книзу, а кверху, не назад, а вперед».

Человек щедрой души, искренний, горячий, он скоро стал другом своих учеников, их старшим товарищем. По словам одного из учеников Поленова, он буквально обожал Левитана, и тот был принят у него как свой человек, как родной. А Левитан на всю жизнь сохранил к Поленову нежную любовь и уважение.

4

Близился срок окончания училища. Для того чтобы получить звание классного художника, надо было написать последнюю конкурсную — дипломную картину на большую серебряную медаль. У Левитана уже были две малые серебряные медали за пейзаж масляными красками и за рисунок с натуры, и вот теперь еще новое испытание. Долго искал он тему — сюжет для картины, перебирал останкинские этюды — их у него было множество. После первого лета он прожил в Останкине еще два лета и работал с необычайным усердием. Выбрать этюд оказалось не так просто. Наконец после всех сомнений и колебаний этюд был выбран: облачный осенний день, поле с копнами сжатой ржи. По этому этюду Левитан написал картину. Она ему нравилась, нравилась и его товарищам, а Николай Чехов уверял, что медаль обеспечена. Очень хотелось показать картину Поленову, посоветоваться с ним, но Поленов уехал в Рим писать этюды для своего большого полотна «Христос и грешница».

Пока Левитан писал картину, он часто думал о своем старом учителе Саврасове. Вот кому больше всего хотелось показать свою дипломную работу! Но Саврасов исчез, на своей квартире почти не бывал, и найти его было трудно. И все-таки Левитан нашел его, привел в свою комнатушку и показал картину. Саврасов долго ее разглядывал; потом, как в былые времена, похлопал Левитана по плечу, растрепал ему волосы, повернул картину, на обратной стороне холста написал: «Большая серебряная медаль» — и быстро вышел из комнаты.

Когда Левитан представил свою картину в совет училища, совет ее не принял и в звании классного художника Левитана не утвердил. Левитану было тяжело и не потому, что задето было его самолюбие, а очень обидно стало за Саврасова, с мнением которого никто не хотел считаться. Совет профессоров предложил Левитану написать на конкурс другую картину. Левитан ничего не ответил, но решил никакой картины не писать.

Прошло довольно много времени. Левитан новой картины на конкурс не писал, а совет профессоров продолжал ждать. Наконец Левитану было заявлено, что он должен уйти из училища и получить диплом неклассного художника. Это значило, что ему дается право преподавать рисование и чистописание в учебных заведениях, и только. Но ни рисования, ни чистописания Левитан преподавать не собирался, а в самом начале 1884 года представил на двенадцатую передвижную выставку четыре картины. Одна из них — «Вечер на пашне» — была отобрана для выставки, и это, пожалуй, был более серьезный экзамен, чем картина на конкурс.

Правда, Левитан еще не стал полноправным членом Товарищества передвижных художественных выставок, а был пока только экспонентом2-кандидатом в члены товарищества, но его уже приглашали на товарищеские «среды», которые устраивались в училище. На этих «средах» бывали все московские художники-передвижники, бывали и петербургские художники, когда выставка приезжала в Москву. Это были полуделовые собрания, на них делились новостями, рассказывали о своих планах.

Двенадцатая передвижная выставка в Москве открылась 6 апреля и, как всегда, была подлинным праздником для всех москвичей. Левитан и его старший товарищ по училищу Сергей Светославский, картина которого «На берегу» также была принята на выставку, чувствовали себя на этой выставке именинниками. Оба одинаково гордились тем, что вошли в семью «великого товарищества», которое определяло тогда путь русского искусства, боролось за искусство правдивое, за его высокое гражданское назначение. Им нравилось, что передвижники с самого начала постановили быть равными, не добиваться никаких чинов и званий и соревноваться только в работе. И вот теперь уже двенадцатая выставка, на которой такие прекрасные картины, как «Не ждали» Репина, «Неутешное горе» Крамского, «Три царевны подземного царства» Васнецова, пейзажи Поленова, «Лесные дали» Шишкина... И рядом в тех же залах скромная картина Левитана: широкое, свежевспаханное поле; земля темная, сырая, тяжелая, а небо светлое, с легкими облаками. На фоне светлого неба одинокая фигура пахаря за плугом. Летят грачи. Далеко-далеко хмурые избы какой-то деревушки...

Двенадцатая передвижная выставка закрылась 9 мая 1884 года, а в конце мая Левитан вместе с товарищем по училищу, художником Василием Васильевичем Переплетчиковым, решил ехать на все лето под Звенигород в Саввинскую слободу. Там уже не раз бывали молодые художники — братья Коровины и, вернувшись, показывали чудесные этюды и рассказывали о заливных лугах, сосновых и дубовых лесах, о старом монастыре на высокой горе, о деревне, разбросанной по равнине.

Левитан и Переплетчиков приехали в слободу вечером, нашли избу, в которой обычно жили братья Коровины и другие московские пейзажисты, переночевали и на следующий день чуть свет отправились на этюды.

Утро было ясное, свежее. Левитану казалось, что никогда еще не дышал он так вольно и радостно, никогда не видел такого изумительного восхода солнца, такой сверкающей молодой листвы. На всякий случай он взял ружье: он любил охоту, весеннюю тягу, о которой даже говорить равнодушно не мог. С ним была его собака Веста — верный спутник во всех блужданиях по болотам, по опушкам и лесным просекам. Но он не писал и не охотился в это утро — ушел от Переплетчикова и весь день бродил один. Смотрел, слушал музыку леса, полей и думал о том, что утешить человека может и шум листьев, и вот эта тоненькая березка, и нежный солнечный блик на траве...

Саввинская слобода очаровала, покорила его, и он позднее приезжал сюда работать еще два раза — поздним летом и в начале осени. Все больше раскрывался ему смысл слов Саврасова, который часто говорил о том, что красоту и поэзию надо уметь видеть в самом простом и обыкновенном родном русском пейзаже. Левитан писал этюд за этюдом, и часто бурная радость какой-то находки, удачи сменялась у него минутами отчаяния, когда не удавалось поймать кистью легкое облачко, темную кору дуба, голубизну веселого весеннего неба.

В Саввинской слободе постоянно жил старый товарищ Саврасова по московскому училищу — художник-пейзажист Лев Львович Каменев. Он участвовал почти на всех выставках, и его правдивые, поэтические пейзажи пользовались большим успехом. Встречал он молодых художников не очень приветливо, не звал к себе, не показывал своих работ. И вдруг неожиданно пришел к ним сам. Все стены их избы были увешаны этюдами, этюды стояли на полу, лежали на стульях, на столе. Тут же висел и последний, только что оконченный Левитаном «Мостик. Саввинская слобода»: бревенчатый мостик через ручей, голубовато-сиреневые тени на ветхом мостике, большие стволы деревьев, за деревьями задворки изб, плетень, свалены бревна... И вся картина как бы пронизана теплым, тихим светом солнца.

Каменев долго молча стоял перед этюдом, так же молча, как-то неловко ежась, осмотрел все работы, отрывисто, почти сердито сказал: «Пора умирать нам с Саврасовым» — и ушел не прощаясь.

5

К концу лета 1884 года Левитан и Переплетчиков вернулись в Москву. Зима предстояла трудная, картин не покупали, и только иногда перепадала кое-какая работа в журналах, где сотрудничал Николай Чехов. Но за рисунки платили очень мало, и бедность по-прежнему мучила Левитана. «...Извини, что я так долго не присылаю денег; тому причиной страшное безденежье, безденежье до того, что я как-то не обедал кряду три дня. Думаю скоро иметь деньги; тогда, конечно, отдам», — писал он.

На помощь пришел Поленов, который предложил Левитану работу в театре, в Частной опере. Этот оперный театр основал Савва Иванович Мамонтов, человек неугомонной выдумки, большого размаха и с прекрасным художественным чутьем. Он понимал, что в оперном театре надо обращать серьезное внимание не только на музыку, пение и игру актеров, но и на художественное оформление спектакля. И когда задумал поставить первую оперу — «Русалку» Даргомыжского, — то привлек к оформлению спектакля небольшой кружок молодых талантливых художников.

Декорационная мастерская Частной оперы помещалась в большом зале с ярко расписанными стенами, которые издали напоминали распущенный павлиний хвост. Посередине стояла громадная русская печь. После тяжелой, напряженной работы молодые художники — Левитан, Николай Чехов, Константин Коровин, Симов — забирались по стремянке на печь. Сверху хорошо были видны декорации, разложенные на полу для просушки, и художники старались смотреть на них, как зрители в театре. Часто кто-нибудь стремительно летел вниз — что-то еще доделать, где-то тронуть кистью, дать ярче цвет.

К вечеру обычно приходили гости — знакомые художники, артисты. Забегал Савва Иванович, всех будоражил, подбадривал. Но самым дорогим гостем был Антон Павлович Чехов. Его Левитан знал давно, еще со времен ученичества, когда бывал у друга своего Николая Чехова, талантливого, но беспечно-ленивого художника, так и не окончившего училища.

Антона Павловича всегда встречали с радостью, зазывали на печь, поили чаем, расспрашивали о декорациях и особенно любили, когда он с серьезным лицом, с едва заметной улыбкой в уголках рта начинал свои веселые рассказы. «Антон Павлович приправлял свое повествование такими звукоподражаниями, паузами, мимикой, насыщал черточками такой острой наблюдательности, что все мы надрывались от смеха, хохотали до колик, а Левитан... катался на животе и дрыгал ногами», — вспоминал позднее художник Виктор Андреевич Симов.

Работали дружно. Для Левитана все в этой работе было ново. Надо было все время помнить о том, что пишешь театральную декорацию, что зритель будет смотреть ее издали и с разных расстояний. Приходилось отказываться от мелких подробностей, писать свободно, смелее обращаться с красками, учитывать искусственное освещение.

Левитана увлекали трудности, и справлялся он с ними легко. В эту «театральную зиму», как шутя говорил он о своей работе в театре, он написал три декорации к опере «Жизнь за царя» — так приказано было называть оперу Глинки «Иван Сусанин», — исполнил несколько декораций по эскизам Поленова, по эскизу Виктора Васнецова написал декорации к «Снегурочке» и подводное царство к опере Даргомыжского «Русалка». Это были по-настоящему талантливые картины, и когда на первом представлении «Русалки» поднялся занавес и перед зрителями предстала картина подводного царства, публика в первую минуту замерла от восхищения, а затем разразилась громом рукоплесканий. Впервые в оперном театре зрители с таким восторгом встречали оформление спектакля.

Успех в театре не вскружил головы Левитану, и позднее он не писал декораций, хотя иногда и любил шутливо похвалиться своими «театральными победами». А в ту весну больше всего, пожалуй, радовало его то, что, заработав порядочно денег, он может ехать в Крым, о котором мечтал давно.

Но в Крым он не уехал. В самом начале мая зашел к нему Антон Павлович Чехов, сказал, что уезжает на лето со всем семейством под Воскресенск, и уговорил Левитана ехать туда же. Левитан забыл о Крыме, забрал свои краски, кисти, холсты, ружье, собаку Весту и через несколько дней был уже в деревушке Максимовке, в избе какого-то горшечника. По ту сторону реки, на крутом берегу, в усадьбе Бабкино жили Чеховы.

Однажды рано утром Антон Павлович пришел на берег и услышал крик:

— Крокодил!

Это приветствовал его со своего берега сияющий Левитан. Чехов затащил его к себе и тотчас после завтрака отправился с ним на охоту. «Прошлялись часа три с половиной, верст пятнадцать, и укокошили зайца», — писал брату в Москву Антон Павлович.

Каждое утро Левитан неизменно уходил на этюды, потом заходил к Чеховым и только к ночи возвращался в свою избу. Но как-то вдруг он исчез. Вместо него пришла жена горшечника и сказала, что жилец ее Тесак Ильич — так называла она Левитана — болен. Антон Павлович забеспокоился.

— А знаете что, — сказал он, — пойдемте сейчас к Левитану.

И вот братья Чеховы надели большие сапоги, взяли фонарь и, несмотря на кромешную тьму, пошли. Долго шли по мокрым лугам, по мосткам перешли речку, вошли в лес и добрались до Максимовки. Отыскали избу горшечника, которую узнали по битым черепкам вокруг нее и, не постучавшись, вошли в дверь, навели на Левитана фонарь. Левитан вскочил с постели, узнал друзей, обрадовался, развеселился.

А через несколько дней он перебрался в усадьбу Бабкино и поселился в маленьком флигельке, который братья Чеховы в шутку называли курятником. Кто-то из братьев по поводу переселения Левитана сочинил такие стихи:

А вот и флигель Левитана,
Художник милый там живет,
Встает он очень, очень рано,
И, вставши, тотчас чай он пьет.
Позвав к себе собаку Весту,
Дает ей крынку молока,
И тут же, не вставая с места,
Этюд он трогает слегка...

Так началось первое левитановское лето в Бабкине, а за этим летом последовало и второе и третье — самое светлое, праздничное время его жизни.

В Бабкине все вставали очень рано. В семь часов утра Антон Павлович Чехов уже сидел за столом у окна и работал, а Левитан давно был в лесу — писал этюды. В Бабкине Левитана радовало все: прелестный парк и рощи, как бы омытые солнцем, обласканные легким ветерком, река Истра и теплый прелый запах земли... И люди — «милая Чехия», — к которым он в это лето навсегда привязался своим нежным и буйным сердцем. Нравились и хозяева — Киселевы, которые жили совсем рядом, в большом доме. Это были очень образованные, приветливые люди, у которых постоянно гостили писатели, художники, музыканты.

Домой с этюдов Левитан возвращался к обеду веселый, возбужденный. Встречали его шумно, со смехом и шутками — в семье Чеховых любили шутку, умели смеяться. После обеда часто всей гурьбой уходили в лес за грибами. Оба — и Левитан и Чехов — были отчаянными грибниками.

Иногда под вечер устраивали представления. Как-то Чехов и Левитан вымазали лица сажей, повязали чалмы, надели бухарские халаты. Чехов взял ружье и притаился на поляне в кустах. На эту же поляну выехал на осле Левитан. Он медленно слез с осла, разостлал коврик, опустился на колени и начал молиться на восток со всей серьезностью настоящего мусульманина. В это время из кустов подкрался к нему бедуин3 — Чехов — и выстрелил из ружья холостым зарядом. Левитан упал навзничь — умер. Торжественно, с песнями понесли его на носилках по парку — хоронить.

В другой раз по всем правилам судебной науки инсценировали суд над Левитаном. Антон Чехов загримировался под прокурора и произнес блестящую речь, обвиняя Левитана в мошенничестве и тайном винокурении; обвиняемый Левитан не менее блестяще и остроумно защищался. Все эти представления обставлялись и выполнялись так живо, интересно, так много было в них молодого веселого озорства, талантливой выдумки, что зрители буквально покатывались со смеху.

Случалось, чуть свет уходили на Истру удить рыбу. Усаживались со своими удочками где-нибудь в тени прибрежных кустов, слушали шепот листвы, журчанье бегущей по камням речки. Иногда Левитан не выдерживал, начинал читать стихи, сначала тихо, для себя, а потом все громче и громче:

Звезды меркнут и гаснут. В огне облака.
  Белый пар по лугам расстилается.
По зеркальной воде, по кудрям лозняка
  От зари алый свет разливается...

Вечерами собирались в большом доме. Это были хорошие вечера с музыкой, пением, душевными разговорами о литературе, искусстве. Читали вслух Тургенева, Писемского, какую-нибудь интересную статью — в Бабкине получали много журналов и газет. Иногда все вместе шли провожать Чеховых во флигель и долго еще сидели на крылечке, слушая рассказы Антона Павловича о будущих произведениях, и весело, незлобно смеялись, узнавая в этих рассказах черты знакомых лиц, бабкинские происшествия. «У нас великолепно: птицы поют, Левитан изображает чеченца, трава пахнет... В природе столько воздуха и экспрессии, что сил нет описать... Каждый сучок кричит и просится, чтобы его написал Левитан...» — писал А.П. Чехов.

Но, бывало, Левитан вдруг захандрит. В такие дни все представлялось ему в мрачном свете, он терял веру в себя, становился болезненно обидчивым, не хотел видеть людей и обычно исчезал на несколько дней с ружьем и собакой. Никто ни о чем не спрашивал его, когда он возвращался домой успокоенный, как бы умытый, и снова принимался за свои этюды.

6

Наступила зима. Левитан, как всегда, поселился в «меблирашках». На этот раз в плохоньких меблированных комнатах гостиницы «Англия», куда затащил его Алексей Степанович Степанов, товарищ по училищу. Номер у Левитана был довольно большой, но низкий, как бы приплюснутый. На улицу выходило три небольших окна; у окон несколько мольбертов с начатыми картинами. В комнате было темновато, совсем не для работы художника.

Левитан все еще бедствовал, был должен хозяйке меблированных комнат, и когда просил ее взять за долг какой-нибудь этюд, она очень неохотно брала его, потому что «не было в его картинках сюжетика».

А Левитан мечтал о солнце, воздухе, о широких морских далях, хотя никогда и не видел моря. Собрав немного денег, он уехал в Крым, в Ялту. Он знал — в Ялте жил, тяжко болел и умер гениальный юноша, художник Федор Васильев. Левитан очень любил его изумительные картины «Оттепель», «В Крымских горах» и особенно «Болото» — картину, которую Васильев, тоскуя по северу, писал в Крыму по памяти. В Москве говорили, что где-то в Ялте у частных лиц остались рисунки, картины Васильева. У кого? Левитан не знал и очень досадовал на себя за то, что не расспросил, не узнал ничего толком.

И вот теперь он видит Крым, тот Крым, который древние греческие историки и поэты называли Киммерионом, по имени народа, когда-то здесь обитавшего. Крым величавый и прекрасный, край яркий, солнечный... Левитан бродил по улицам Ялты, сидел у моря. Он писал горы, освещенные солнцем, улицу в Ялте, татарское кладбище и камни у берега в пене морских волн, кипарисы и цветущий миндаль, маленькие сакли у подножия гор.

Как хочется поймать на холст все те чудесные превращения, которые совершает крымское солнце с самыми обыденными предметами, передать свежее, влажное дыхание моря, глубокий, мягкий тон неба!

«...Как хорошо здесь! — писал он Антону Павловичу Чехову. — Представьте себе теперь яркую зелень, голубое небо, да еще какое небо! Вчера вечером я взобрался на скалу и с вершины взглянул на море, и знаете ли что, — я заплакал, и заплакал навзрыд; вот где вечная красота... Чувствую себя превосходно, как давно не чувствовал, и работается хорошо (уже написал семь этюдов, и очень милых), и если так будет работаться, то я привезу целую выставку».

Но прошел всего месяц, и он уже пишет Чехову, что природа Крыма только вначале поражает, что Крым ему надоел, что ему «ужасно скучно и очень хочется на север... Я север люблю теперь больше, чем когда-либо, я только теперь понял его...» Он соскучился не только по северу, но и по «милому, поэтическому Бабкину», и по семье Чеховых, которая стала ему родной семьей.

Недолго я твоих небес
Блистаньем синим любовался... —

весело повторял он, перебирая, упаковывая свои этюды в дорогу. Три месяца пробыл он в Крыму! Пятьдесят этюдов! На всю жизнь хватит теперь впечатлений от крымского солнца, воздуха, простора!

Когда в Москве на выставке появились крымские этюды Левитана, всех поразила их поэтическая прелесть. Говорили о том, что никто из русских художников до него так не чувствовал природу Крыма, что он первый открыл красоты южного берега.

Очень понравились крымские этюды Левитана Поленову, и когда он позднее был в Крыму, то писал из Ялты: «Чем больше я хожу по окраинам Ялты, тем больше оцениваю наброски Левитана».

Этюды на выставке были раскуплены в первые же дни, но самое главное—два из них купил Третьяков. Теперь в галерее у Третьякова было три работы Левитана — не каждому художнику выпадала такая честь. «Талант его растет не по дням, а по часам», — писал Чехов.

А Левитан был недоволен собой. Ему уже двадцать шесть лет. Что успел он сделать? Этюды, этюды, наброски, и ни одной картины, которая удовлетворила бы его вполне. Правда, он стал увереннее в себе, окрепло его мастерство. В Саввинской слободе, в Бабкине, в Крыму он прошел хорошую школу пленера — живописи на открытом воздухе, глубже осмыслил то, о чем говорили его учителя Саврасов, Поленов — замечательные пейзажисты.

И все-таки Левитану не по себе, хотя и ведет он жизнь рассеянную и как будто бы веселую. «Левитан закружился в вихре», — шутил Чехов. И он действительно «закружился». Завел много новых знакомых, бывал в театрах.

По средам его можно было встретить у Владимира Егоровича Шмаровина, любителя живописи, коллекционера. У Шмаровина собирались художники, артисты, писатели. Пел Шаляпин, играли на рояле первоклассные пианисты. За большим столом художники рисовали, писали акварели. К концу вечера обычно устраивалась лотерея, а в двенадцать часов ночи звучал гонг к веселому, шумному ужину.

Продолжались рисовальные вечера у Поленовых, на которых бывали Суриков, Васнецов, Нестеров, Коровин и другие художники. Левитан не пропускал почти ни одного вечера, с тех пор как стал учиться у Поленова. Еще в то время жена Поленова писала: «Я сейчас просто в восторге. Ученик Левитан принес свои этюды. Подобного, кажется, не видывали». А Левитан и теперь порою все еще чувствовал себя учеником Поленова. «Искусство должно давать счастье и радость», — говорил учитель. А его искусство? Дает ли оно счастье людям? В том состоянии недовольства собою, которое охватило Левитана после Крыма, он сомневался во всем и как будто бы забыл все, что сделал в Ялте, все, что дал ему Крым. Нет, он не художник, он все еще не нашел своего пути в искусстве. Он уходил от Поленовых подавленный, мрачный. Медленно шел домой по тихим ночным улицам, и, как всегда, на память приходили неожиданные строки стихов:

Не поискать ли мне тропы иной,
Приемов новых, сочетаний странных?

Как хорошо и как для него сказано это у Шекспира! Конечно, надо искать новых путей, новых приемов... И пока доходит он до дома, «мрак его сердца» сменяется бурной радостью. Спать не хочется. Совсем недалеко от него живут Чеховы в своем «комоде», как называл новую свою квартиру Антон Павлович. И еще он говорил, что цвет его дома «либеральный, то есть красный». Левитан подходит к красному дому. В первом этаже светится только одно окно — Чехова. Он еще не спит. Левитан переходит маленький палисадник, чуть слышно стучит в окно.

Чехов выходит в прихожую, не зажигая огня, отворяет дверь, впускает Левитана. В комнате полумрак. На письменном столе горит керосиновая лампа под абажуром, лежат исписанные листки бумаги. Чехов шутит, говорит о пустяках. Левитан подхватывает шутку, смеется, и на душе у него уже тихо, светло, спокойно.

7

Ранней весной 1887 года Левитан уехал на Волгу. Он знал ее по стихам Некрасова, по картинам Саврасова, Репина, Васильева, по рассказам друзей-художников. Несколько раз собирался на Волгу, но все не было денег. Наконец ему удалось уехать. До Нижнего Новгорода он ехал в поезде. В Нижнем пересел на пароход и решил плыть до первой пристани, которая ему понравится. Погода стояла пасмурная; Волга хмурая, сердитая. Вот пароход пристал к маленькому городку Васильсурску. Город чем-то сразу пленил Левитана. Он сошел с парохода, пошел по улочкам городка, снял комнату у двух старушек. Прошло несколько дней, а дождь лил не переставая. Левитану было одиноко, тоскливо, он почти не спал по ночам, а за стеной сладко храпели старушки хозяйки, и он завидовал им. «Разочаровался я чрезвычайно, — писал он Чехову, — Ждал я Волги, как источника сильных художественных впечатлений, а взамен этого она показалась мне настолько тоскливой и мертвой, что у меня заныло сердце и явилась мысль, не уехать ли обратно? И в самом деле, представьте себе следующий беспрерывный пейзаж: правый берег, нагорный, покрыт чахлыми кустарниками и, как лишаями, обрывами. Левый... сплошь залитые леса. И над всем этим серое небо и сильный ветер. Ну, просто смерть... Сижу и думаю, зачем я поехал? Не мог я разве дельно поработать под Москвой и... не чувствовать себя одиноким и с глаза на глаз с громадным водным пространством, которое просто убить может...»

Но это «громадное водное пространство» очень скоро захватило Левитана — он увидел его глазами художника. Каждый день, несмотря ни на какую погоду, уходил он к Волге на этюды и работал до тех пор, пока ливень не гнал его домой. Вокруг все было так хмуро, величественно в эти серые, холодные дни весны и так не похоже на дорогую ему природу Подмосковья! Он понимал, как не пригодны здесь на Волге все его много раз испытанные и, казалось бы, верно найденные приемы живописи. Но как передать вот эту суровую красоту и величие Волги, с ее как бы однообразным цветовым строем, в котором его глаз художника видел множество тончайших оттенков? Как передать это свое видение новой природы? «Может ли быть что трагичнее, как чувствовать бесконечную красоту окружающего... и не уметь, сознавая свое бессилие, выразить эти большие ощущения...» — писал он в следующем письме Чехову.

А когда мы теперь смотрим левитановские работы этой весны, то поражаемся тому, как изумительно тонко передал он свои «большие ощущения». Вот «Разлив на Суре», прекрасный этюд «На Волге», не совсем законченная картина «Вечер на Волге»... Как-то не верится, что это Левитан тихого «Осеннего дня», «Мостика в Саввинской слободе», нежной, весенней зелени подмосковной деревушки...

А сам он хандрит и мрачнеет, не хочет видеть людей и снова жалуется Чехову, что не умеет «жить в ладу с самим собою», что даже если и есть у него интересные работы, то «они поглощаются тоской одиночества, такого, которое только понятно здесь, в глуши».

И вдруг, получив письмо от друга, который так хорошо, ласково и строго умеет убеждать, он наскоро упаковывает свои работы и уезжает в Бабкино, в «милую Чехию», на все лето.

Но Волга задела Левитана сильно. Он, смеясь, говорил, что еще не покорил ее, и ранней весной следующего года снова уехал на Волгу. На этот раз он был не один. С ним ехал Степанов — Степочка — и художница Софья Петровна Кувшинникова — его друг и ученица. Доехали поездом до Рязани, сели на пароход и поплыли вниз по Оке.

Село Чулково. Название понравилось. Высадились. Но пробыли в этом Чулкове недолго. «Очень уже дико отнеслось к нам население, никогда не видавшее у себя «господ», — рассказывала Софья Петровна. — Они ходили за нами толпой и разглядывали, как каких-то ацтеков4, ощупывали нашу одежду и вещи... Когда же мы принялись за этюды, село не в шутку переполошилось.

— Зачем господа списывают наши дома, овраги и поля? К добру ли это, и не было бы какого худа?

Собрали сход, почему-то даже стали называть нас «лихие господа...»

Художники не выдержали и поспешили уехать. Спустились до Нижнего, перебрались на другой пароход и поплыли вверх по Волге. Куда? Они и сами не знали. Вокруг неоглядные дали, леса, долины. Волга то спокойная, лучезарная, то захмурится, зашумит тихим ветром. Левитан веселый шагал по палубе — все высматривал, где бы пристать. И неожиданно — маленький городок, а далеко на его окраине, на зеленом холме, одинокая старая церковка. И так обворожил всех этот городок, таким показался уютным, что тотчас же решили остановиться здесь. Городок назывался Плёс. Ему было больше пятисот лет, и казалось, все в этом городке с тех давних пор оставалось неизменным.

По шатким мосткам сошли на замощенную набережную. Шли долго. Вышли за город в Заречную слободу. Кто-то указал на высокий белый дом с красной крышей, в котором сдавалась квартира. Посмотрели комнаты. Из окон — чудесный вид на холм с церковкой, на противоположный лесистый берег Волги. Решили здесь обосноваться.

Так же как в Чулкове, население вначале отнеслось подозрительно к художникам. Пошли расспросы, разговоры: кто, как, зачем, почему? Но все скоро успокоилось. Целыми днями художники ходили по берегу и окрестностям со своими огромными зонтами из белого холста, который сами промывали синькой, чтобы устранить горячее освещение этюда лучами солнца, проникавшими сквозь зонт. Зонты эти вызывали любопытство окружающих. Особенно привлекали они ребятишек, которые всегда появлялись там, где сидел Исаак Ильич. Правда, увлеченный работой, он не всегда замечал их, но увидит и непременно вытащит из кармана горсточку конфет. Однажды подошла дряхлая, подслеповатая старушонка. Остановилась. Щурясь от солнца, долго смотрела на Левитана, потом перекрестилась, порылась в своей кошелке, вынула копейку, осторожно положила ее в ящик с красками и поплелась дальше. За кого приняла она Левитана, о чем думала, когда подавала ему копейку, неизвестно, а Левитан был растроган и потом долго хранил эту копейку.

Художники бродили по лесам, оврагам, случалось, и ночевали в лесу. Весна стояла теплая, и Волга была совсем не похожа на прошлогоднюю. Левитан писал этюд за этюдом, часто уходил один, подолгу сидел на берегу Волги, смотрел, думал, запоминал. Если не было под рукой холста, он писал на картонках, дощечках.

Когда Левитан вернулся в Москву, показал свои волжские работы друзьям и знакомым, то все говорили, что природа у него «так хорошо схвачена, как никогда раньше».

Зима прошла в напряженной работе, в постоянных хлопотах, волнениях. В голове было множество планов, и он писал одну картину за другой. Написал портрет Софьи Петровны Кувшинниковой; портреты он писал очень редко, не любил их писать и делал исключение только для друзей. Начал картину «Ветхий дворик» — дворик в Плёсе, у дома с красной крышей. Окончил «Вечер на Волге», который начал писать еще в прошлом году. Когда смотришь эту небольшую, как будто бы очень простую картину, то кажется, раздвигается, исчезает рама и ты стоишь у самой реки. Рядом рыбацкие лодки, слышно, как плещется у самых лодок вода. Холодно. Волга спокойная, строгая. Далеко-далеко уходит небо с тяжелыми темно-серыми тучами. Где-то на высоком берегу зажигаются первые вечерние огоньки. На землю тихо спускается ночь...

К концу года открылась выставка Московского общества любителей художеств. На этой выставке представлено было десять работ Левитана и среди них «Вечер на Волге». А через несколько дней в Москву приехала семнадцатая передвижная выставка, и Левитан показал картину «Пасмурный день на Волге». Критика обошла молчанием обе эти картины Левитана, и только немногие друзья-художники и знатоки понимали, как вырос, возмужал талант Левитана в те несколько месяцев, которые он провел на Волге.

«Вечер на Волге» и еще несколько картин Левитана купил Павел Михайлович Третьяков. Левитан почувствовал себя почти богачом: отступила нужда, забота о завтрашнем дне, можно было помочь сестре, которая очень нуждалась, не надо было скитаться по дешевым меблирашкам. А главное, не нужно было мучительно думать о том, где бы достать денег, чтобы летом снова уехать на Волгу. На Волге он был уже два раза, видел две волжские весны и каждую весну видел по-новому. Теперь он увидит Волгу летом и ранней осенью. Как и в прошлом году, поехали втроем в середине лета. Поселились в тех же комнатах, в доме с красной крышей. На этот раз их встретили в Плёсе приветливо, как старых знакомых.

На следующий же день по приезде Левитан чуть свет ушел один из дому, и так повторялось потом почти каждый день. В охотничьих сапогах, в парусиновой блузе, с этюдником через плечо и с зонтом шел он по сонным улицам городка, уходил все дальше и дальше — встречать солнце. Это были самые радостные часы дня, и возвращался он всегда взволнованный, счастливый — хандра все реже посещала его. Днем он обычно работал дома, а потом снова уходил с этюдником.

Ребятишки, как и в прошлом году, стайкой ходили за ним, подолгу стояли в сторонке, пока он работал под своим зонтом. Иногда они провожали его до дома, заглядывали в комнату, а он и сам зазывал их и любил показывать им свои этюды. Особенно часто стали они приходить, когда Левитан принес из леса журавля с перебитой ногой. Он нежно ухаживал за ним, лечил его, и ребятишки старались ему помогать. Журавль скоро поправился и однажды, ко всеобщему восторгу, был даже взят на этюды. На зиму его перевезли в Москву, он поселился у Софьи Петровны и стал совсем ручным.

Все лето Левитан был в светлом, приподнятом настроении. Работал много, делал наброски, этюды — живописные записи будущих картин. И не успевал кончить одну картину, как тотчас же начинал другую. Вот картина «После дождя. Плёс».

...Только что над маленьким волжским городком прошел дождь В воздухе еще чувствуется влажность. Расходятся тучи, начинает пробиваться солнце, и под первыми, несмелыми его лучами поблескивают крыши домов, чуть поникли омытые дождем прибрежные кусты, темнеют у берега баржи, рыбацкие лодки. Где-то очень далеко плывет пароход. Над рекой, над городом серебристо-серое небо с разорванными облаками. И невольно думается: какая даль! Как чудесно удалось Левитану преодолеть широту волжских просторов, как живописно, свободно написана картина!

Другая картина — «Вечер. Золотой Плёс»: над городом догорает заря, надвигается вечер, тот особенный летний вечер на Волге, когда природа как бы замирает, отдыхает; река, противоположный ее берег и далекое бескрайнее небо кажутся окутанными золотистой дымкой.

Но как связать, как найти верное отношение этой воды, неба, земли, чтобы картина звучала так же взволнованно и трепетно, как звучит она в его душе? Он чувствует: надо, чтобы «не кричали краски», надо писать картину так, чтобы с помощью перехода одного тона в другой передать пространство, дать глубину неба, необъятность реки, уходящей вдаль. Обо всем этом Левитан думал раньше, еще в первую поездку на Волгу, когда писал картину «Вечер на Волге». Но то, о чем он тогда только догадывался, что постигал ощупью, теперь становилось достижимым, казалось понятным. Вечерами, сидя на пригорке высокого зеленого берега, он наблюдал освещение. На маленькой дощечке сделал первый этюд маслом, потом основательно проработал эскиз картины. Каждое утро писал дома и сколько раз в порыве отчаяния счищал все сделанное за день, а на следующий день начинал все сначала.

Однажды утром забрел он далеко, на другой конец городка, в Пустынку, и остановился зачарованный. Перед ним была березовая роща, насквозь пронизанная солнечным светом, его роща, та самая, этюд которой он сделал еще в Бабкине и каждое лето возил с собой — все искал подходящую натуру. Это была неожиданная и радостная находка.

Картину «Березовая роща» он написал быстро, как бы одним дыханием.

8

Художники оставили Плёс перед самыми заморозками, уехали в Москву с последним пароходом, с тем чтобы непременно вернуться еще будущим летом. В Москве уже ждали Левитана с новыми картинами, и не успел он приехать, как к нему в «Англию» началось настоящее паломничество. Он привез около двадцати картин, множество этюдов. Друзья и знакомые были поражены — трудно было поверить, что так много сделал один человек в несколько месяцев. Когда А.П. Чехов увидел все, что привез Левитан, он, как всегда, очень верно ухватил главное.

— Знаешь, на твоих картинах появилась улыбка, — сказал он.

Но встреча друзей была грустная. Летом скончался любимый брат Антона Павловича и друг Левитана — талантливый художник Николай Чехов. Антон Павлович рассказывал о последних его днях, и Левитану казалось, что он, Левитан, в чем-то виноват, что-то пропустил, недоглядел.

Они сидели в новой мастерской Левитана; на мольбертах стояли картины, на полу валялись обрывки бумаги, веревки, громоздились еще не распакованные ящики, за окном моросил мелкий, тоскливый дождь. Мастерскую эту построил для себя Сергей Тимофеевич Морозов, богатый человек, коллекционер живописи, а сам посредственный художник-пейзажист. Он боготворил Левитана, брал у него уроки живописи. Мастерская в сущности была ему не нужна, и он предложил ее Левитану на очень льготных условиях. Левитан с радостью согласился. Просторная, с верхним светом и с окнами на север мастерская занимала весь верх двухэтажного флигеля во дворе морозовского дома. Внизу жил Морозов, а позднее он уступил Левитану и весь низ.

К зиме Левитан окончательно устроился в мастерской. Приближался декабрь. В декабре, перед открытием передвижной выставки, Павел Михайлович Третьяков всегда совершал обход художников. «Обычно по утрам, к одному из таких счастливцев, подъезжали большие крытые сани... — вспоминал позднее художник Нестеров. — Сани вез большой сытый конь, на козлах сидел солидной наружности кучер... Неторопливо вылезал [Павел Михайлович] из саней, тихо звонил у подъезда или стучался у дверей, ему отворяли. Входил высокий, «строгого письма» человек в длинной барашковой шубе, приветливо здоровался, целуясь по московскому обычаю троекратно с встречавшим хозяином, а приглашенный им, входил в мастерскую. Просил показать, что приготовлено к выставке. Садился, долго смотрел, вставал, подходил близко, рассматривал подробности... Начинал свой объезд Павел Михайлович со старших — Васнецова, Сурикова, Поленова, Прянишникова, Вл. Маковского, потом доходил и до нас, младших: Левитана, Архипова, меня, К. Корина, Пастернака, Ап. Васнецова и др. Если объезд начинался с Левитана, тогда тот немедленно по отбытии извещал остальных приятелей о результатах визита. Редкий год Третьяков не брал чего-нибудь из новых работ Левитана для своей галереи, поэтому сейчас Третьяковская галерея имеет лучшее собрание «левитанов».

На этот раз Третьяков купил две картины: «Вечер. Золотой Плёс» и «После дождя». Картины появились на восемнадцатой передвижной выставке в 1890 году с табличкой «Продано Третьякову». В Петербурге критика снова обошла молчанием картины, и только в одной из газет появились гнусные, издевательские стихи какого-то рифмоплета.

Когда же выставка переехала в Москву, то о картинах Левитана заговорили иначе. Они имели успех и у художников и у публики. «Левитан впервые достигает всеобщего признания и становится первым русским пейзажистом», — отмечал критик Сергей Сергеевич Голоушев (Глаголь), который позднее написал первую большую книгу о Левитане.

Левитан не дождался открытия выставки; в начале марта он уехал за границу. Ему хотелось проверить себя, побывать в картинных галереях, на выставках, посмотреть, как работают художники на Западе.

«Впечатлений чертова куча! Чудесного масса в искусстве здесь, но также и масса крайне психопатического, что несомненно должно было появиться от этой крайней пресыщенности, что чувствуется во всем. Отсюда и происходит, что французы восхищаются тем, что для здорового человека с здоровой головой и ясным мышлением представляется безумием... Старые мастера трогательны до слез. Вот где величие духа!..» — писал Левитан Чехову из Парижа.

В Париже Левитана больше всего восхитили картины барбизонцев5. Когда-то Крамской писал Репину: «Нам непременно нужно двинуться к свету, краскам и воздуху, но как сделать, чтобы не растерять по дороге драгоценнейшее качество художника — сердце?» Об этом же не раз говорили Саврасов и Поленов — учителя Левитана. И вот теперь на выставке почти каждая картина барбизонцев была полна света, воздуха, в каждой картине он чувствовал душу художника.

Из Парижа Левитан переехал в Италию, был во Флоренции, Венеции, радовался изумительной итальянской весне с ее глубоким синим небом, изумрудной травой по склонам гор, цветущему миндалю.

За границу Левитан ездил несколько раз. Был во Франции, Италии, Германии. Швейцарии; писал и зеленые альпийские луга, и Альпы, и Средиземное море, и горы, и маленькие деревушки на склонах гор... Не раз испытывал чувство бесконечного восторга от общения с природой. «Сижу теперь у подножья Mont Blanc6 и трепещу от восторга! Высоко, далеко, прекрасно!» Но стоило ему немного пожить в чужой стране — его тотчас же тянуло домой. В письмах, которые Левитан писал из-за границы, он постоянно жалуется на то, что «тоскует до одури», скучает «до отвращения», «смертельно» хочет домой. «Воображаю, какая прелесть теперь у нас на Руси — реки разлились, оживает все... Нет лучше страны, чем Россия! Только в России может быть настоящий пейзажист».

Первый раз за границей Левитан пробыл около месяца. В апреле 1890 года он уже провожал в далекое путешествие своего друга Чехова Антон Павлович уезжал на остров Сахалин, звал с собою Левитана, был огорчен его отказом и, поддразнивая Левитана, писал с дороги шутливо-сердитые письма: «Прогулка по Байкалу вышла чудная, во веки веков не забуду... Скотина Левитан, что не поехал со мной... Какие овраги, какие скалы! Тон у Байкала нежный, теплый».

Но Левитана больше не соблазняли далекие путешествия. Он мечтал о Волге и вскоре после отъезда Чехова снова уехал в Плёс, где провел почти все лето. За Левитаном в Плёс потянулись и другие художники — Бакшеев, Корин... Поселились недалеко друг от друга, каждое утро уходили на этюды. Бакшеев вспоминал позднее, что первое время он как пейзажист был в отчаянии: ему казалось, что все, что могло привлечь глаз художника, было «давно воплощено Левитаном как нельзя лучше». Конечно, это было не так, и Бакшеев нашел свою тему и написал хорошую картину «Заштатный город Плёс».

А Левитан в это лето писал, как всегда, много этюдов, кончил картину «Ветхий дворик», начал большую картину «Тихая обитель», задумывал новые произведения.

Он заставлял себя работать каждый день — считал, что художнику это необходимо. Но не каждый день приносил ему удовлетворение, радость творчества. «Однажды, — рассказывает Бакшеев, — возвращаясь с этюдов, я увидел шедшего мне навстречу Левитана. Я спросил его: «Как работалось? Удачно ли?» — «Ничего не вышло», — отвечал он хмуро. Я не поверил: такой мастер, и вдруг неудача. Немного помолчав, Левитан добавил: «То, что я видел, чувствовал и остро переживал, мне не удалось передать в этюде».

В такие дни все представлялось Левитану в мрачном свете, опять никого не хотелось видеть, и он уходил один, уже без этюдника и зонта, с маленьким альбомом в кармане. Как-то поехал на пароходе в городок Юрьевец, в нескольких часах езды от Плёса. Городок раскинулся вдоль берега Волги, над ним — горы, покрытые хвойным лесом, далеко в рощице — монастырек. Левитан вдруг остановился. Где-то он видел вот такой же вечер, вот так же заходило солнце, так же по склонам горы побежали тени, покрыли монастырскую стену, и так же в лучах заката загорелась колокольня. Саввинов монастырь!.. И ярко всплыла в памяти вся картина того вечера, так ясно вспомнилось, что был он тогда в таком же мрачном состоянии духа и вдруг, увидев всю эту красоту, забыл обо всем и в восторге сказал: «Да, я верю, что это даст мне когда-нибудь большую картину!»

Эту большую картину он действительно написал теперь в Плёсе. В ней как бы слились в одно и саввинские переживания, и вновь увиденное, и сотни других воспоминаний Картину Левитан назвал «Тихая обитель». Это одна из лучших картин Левитана. Когда «Тихая обитель» появилась на девятнадцатой передвижной выставке, Чехов писал сестре: «Был я на передвижной выставке. Левитан празднует именины своей великолепной музы. Его картина производит фурор... успех у Левитана не из обыкновенных».

9

Левитан становился знаменитым художником. Друзья, знатоки и любители искусства поражались его отточенному мастерству, его «виртуозности в обращении с цветом, мазком», уменью насытить картину солнцем, светом. Говорили, что никто, как Левитан, не умеет отбирать нужные краски для передачи самого существенного в пейзаже, а главное, не умеет так по-своему, «по-левитановски» показать «то скромное и сокровенное, что таится в каждом русском пейзаже, — его душу, его очарование».

На Волгу Левитан больше не ездил, но в памяти навсегда остались необъятные просторы Волги, маленькие волжские городки, тихие вечера, золотые закаты, бури... А людям оставил он драгоценный дар — волжские картины, этюды, много набросков, рисунков.

Осенью Левитан вернулся в Москву. Он уже привык к своей новой мастерской, полюбил ее. Прошел «английский период», как шутя называл Чехов годы жизни в меблированных комнатах «Англии», и вот теперь он в прекрасной мастерской, заставленной мольбертами. Все картины — начатые и законченные — получили свои места. У стен — подрамники, папки с небольшими этюдами на холсте, картонках, дощечках, написанные в разное время. В мастерской тихо, даже шагов не слышно — пол затянут сукном. Левитан садится в кресло, он думает о новых работах, о предстоящих встречах с друзьями. Чехов непременно сказал бы что-нибудь смешное и доброе, если бы увидел его сейчас. И Левитан ласково улыбается этой мысли — улыбка у него чуть застенчивая и кажется печальной от печальных глаз.

Левитан смотрит работы последних лет. С каждым самым маленьким рисунком связаны такие волнующие переживания, такое чувство глубокой любви к природе, к удачно найденному мотиву! Как это часто с ним бывает, он бормочет стихи — кажется, отвечает кому-то, несогласному с ним:

Не то, что мните вы, природа —
Не слепок, не бездушный лик.
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.

Он всматривается в картину, думает о том, что надо еще поработать над ней, что можно и нужно писать еще лучше. Он знает, как трудно иногда кончить картину, как страшно одним последним мазком все испортить. И тогда стоят они в мастерской, «дозревают», повернутые к стене.

Требовательность Левитана к себе не знала пределов. Он чувствовал малейшую фальшь в картине, каждую «неверно взятую ноту». «Дать на выставку недоговоренные картины, — говорил он всегда, — кроме того, что это и для выставки не клад, составляет для меня страдание, тем более, что мотивы мне очень дороги и я доставил бы себе много тяжелых минут, если бы послал их».

Зиму Левитан прожил в Москве, а ранней весной 1891 года его, как обычно, потянуло на природу. На этот раз Левитан и Софья Петровна поехали в Тверскую губернию и поселились в деревне Затишье в маленьком домике. Недалеко была усадьба знакомых Левитана — Панафидиных. У них гостила племянница, Лидия Стахиевна Мизинова — Лика, девушка необыкновенной красоты, веселая, умница, большой друг всей семьи Чеховых. «Подруга моя и моих братьев» — так Мария Павловна знакомила ее со всеми. А братья Чеховы и Левитан ухаживали за ней, и все были немного в нее влюблены. «Пишу тебе из того очаровательного уголка земли, где все, начиная с воздуха и кончая, прости господи, последней что ни на есть букашкой на земле, проникнуто ею, ею — божественной Ликой! Ее еще пока нет, но она будет здесь, ибо она любит не тебя, белобрысого, а меня, волканического брюнета, и приедет только туда, где я. Больно тебе все это читать, но из любви к правде я не мог этого скрыть», — так весело поддразнивает Левитан Чехова в первом же письме из Затишья. И дальше все письма к Чехову в это лето, да и не только в это лето, а всегда, заполнены шуткой, за которой чувствуется настоящая большая дружба, слышится живой голос Левитана: «Целую тебя в кончик носа и слышу запах дичи. Фу, как глупо, совсем по-твоему. Дай руку, слышишь, как крепко жму я ее?»

Панафидины любили и ценили Левитана-художника, бережно относились к нему, оберегали его рабочие часы; днем никто даже не ходил в Затишье. Вечерами они часто собирались в большом доме. Софья Петровна была прекрасной пианисткой, у Лики был чудесный голос. Левитан обычно сидел на ступеньках террасы — ему хорошо думалось и мечталось под музыку. Иногда на террасу выходила гостившая у Панафидиных молодая певица, и, когда Софья Петровна играла, она вдруг начинала кричать по-совиному, и кричала с таким совершенством, что через несколько минут к террасе слетались совы и вторили ей.

Впервые в это лето Левитан как бы открыл для себя нового Чехова — пейзажиста — и писал ему: «В предыдущие мрачные дни, когда охотно сиделось дома, я внимательно прочел еще раз твои «Пестрые рассказы» и «В сумерках», и ты поразил меня как пейзажист. Я не говорю о массе очень интересных мыслей, но пейзажи в них — это верх совершенства; например, в рассказе «Счастье» картины степи, курганов, овец поразительны. Я вчера прочел этот рассказ вслух Софье Петровне и Лике, и они обе были в восторге». А в конце письма снова озорная приписка: «Замечаешь, какой я великодушный, читаю твои рассказы Лике и восторгаюсь! Вот где настоящая добродетель!»

Все лето и осень Левитан был в приподнятом рабочем настроении. Он писал Чехову: «Смертельно хочется тебя видеть, а когда вырвусь, и не знаю — затеяны вкусные работы». Среди этих работ была и картина «У омута». История этой картины не совсем обычная. Недалеко от Затишья было имение баронессы Вульф, с развалившейся мельницей, со старой плотиной через речку, с глубоким темным омутом. «Гиблое место» — так говорили крестьяне и побаивались ходить к мельнице. Как-то всем обществом решили устроить пикник на этой мельнице. Левитана заинтересовал пейзаж у омута, и он тут же сделал карандашный набросок. Увидав его за работой, хозяйка имения подошла к нему и спросила:

— А знаете, какое интересное место вы пишете? Это оно вдохновило Пушкина к его «Русалке».

И она рассказала предание, связанное с этой мельницей: у ее прадеда, человека очень крутого нрава, был молодой слуга. Он полюбил дочь мельника. Когда об этом узнал прадед, он в гневе велел забрить своего крепостного в солдаты, а любимая им девушка утопилась.

Левитана взволновал рассказ. Он еще долго ходил один у плотины — все не мог отрешиться от тревожного чувства. На следующий день он снова вернулся к старой мельнице. Как-то сама собою возникла мысль о картине. Но ходить из имения на мельницу с большим подрамником было трудно. И вот целую неделю каждое утро он и Кувшинникова усаживались в тележку. Левитан на козлы, Софья Петровна на заднее сиденье, и везли подрамник на мельницу. К вечеру так же возвращались обратно.

Осенью Софья Петровна уехала. Панафидины предложили Левитану перебраться к ним; отдали в его распоряжение большой светлый зал, где он и принялся за работу, но скоро тоже уехал в Москву, в свою мастерскую, продолжал писать эскиз маслом. Рядом на стенде висел первый карандашный набросок — эскиз картины с тщательно прорисованными бревнами, с развалившимися мостками, с кустами и деревьями над омутом. Кроме этого наброска, на стенде еще стоял тот этюд, который так торжественно перевозился каждый день на мельницу. Это были первые наброски, записи на природе. А в душе картина жила такой, какую он открыл ее для себя, увидев в первый раз.

Картину Левитан назвал «У омута».

...Глубокий, черный омут. Над омутом лес, глухой, темный, и куда-то в глубь леса уходит чуть заметная тропинка. Старая запруда, бревна, мостки... Надвигается ночь. На воде искорки заходящего солнца, у берега плотины отражение опрокинутого леса; в небе серые, рваные тучи Вся картина как бы пронизана чувством затаенной, тревожной печали, тем чувством, которое охватило Левитана, когда он слушал рассказ о гибели молодой девушки, и которое владело им, когда он потом работал над картиной.

Много-много лет висит эта картина в Третьяковской галерее, и все так же, как в первые годы, подолгу стоят перед ней завороженные зрители.

В том же левитановском зале висит и другая, быть может, самая значительная картина Левитана — «Владимирка». Она написана следующим летом после картины «У омута». Жил тогда Левитан недалеко от Болдина. Софья Петровна Кувшинникова рассказывает, как возникла у него мысль написать эту картину: «Однажды, возвращаясь с охоты, мы с Левитаном вышли на старое Владимирское шоссе. Картина была полна удивительной тихой прелести. Длинная полоса дороги белеющей полосой убегала среди перелеска в синюю даль. Вдали на ней виднелись две фигурки богомолок, а старый покосившийся голубец7 со стертой дождями иконкой говорил о давно забытой старине. Все выглядело таким ласковым, уютным. И вдруг Левитан вспомнил, что это за дорога...

— Постойте. Да ведь это Владимирка, та самая Владимирка, по которой когда-то, звякая кандалами, прошло в Сибирь столько несчастного люда

Спускается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль,
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль...

И в тишине поэтичной картины стала чудиться нам глубокая затаенная грусть. Грустными стали казаться дремлющие перелески, грустным казалось и серое небо.

Присев у голубца, мы заговорили о том, какие тяжелые картины развертывались на этой дороге, как много скорбного передумано было здесь у этого голубца...»

Дорога перестала казаться «ласковой, уютной»; за ее тихой прелестью Левитан увидел настоящую Владимирку — дорогу скорби, увидел скованных цепями, голодных, измученных людей; казалось, он слышал и звон кандалов, унылые песни, стоны людей.

А в голове уже мелькали первые неясные обрывки мыслей, чудилась картина, и сердце сжималось от нетерпеливого волнения. Скорей домой!

Дома он набросал эскиз. На другой день снова был у придорожного голубца, делал наброски, в несколько дней написал этюд и заторопился в Москву кончать картину. Писал ее быстро, вдохновенно, под свежим впечатлением виденного и передуманного: дорога, исхоженная тысячами ног, уходит в синюю даль. У дороги — покосившийся голубец. По боковой тропинке идет странница с котомкой. А над дорогой — огромное хмурое небо... И хотя по большой дороге, по Владимирке, идет только одна старушка с котомкой и не видно арестантов в кандалах, мы как бы чувствуем незримое их присутствие, слышим звон кандалов...

Современная Левитану критика встретила картину осторожно, уклончиво, не желая, вернее, не смея понимать скрытого ее смысла. Зато зрители в огромном большинстве приняли, полюбили «Владимирку».

Эту картину Левитану не хотелось продавать — он подарил ее Третьяковской галерее. «Владимирка», вероятно, на днях вернется с выставки, — писал он Третьякову, — и возьмите ее и успокойте меня и ее».

И нельзя не преклоняться перед мужеством художника, который в годы черной реакции, в год, когда сам он был изгнанником, не побоялся написать картину «Владимирка».

10

В сентябре 1892 года, когда только что была закончена картина «Владимирка», Левитан уехал из Москвы. По велению царя Александра III, который говорил, что «рад, когда бьют евреев», всем евреям приказано было оставить Москву.

Левитан никогда не забывал того лета, когда его в восемнадцать лет первый раз «выгнали» из Москвы. Все годы в глубине души жила обида. И вот теперь снова «черта оседлости», скитания по разным местам и местечкам, невозможность работать. Мучительно было сознавать бесправность своего положения, мучительно думать, что это не только его судьба. Какой позор для России, для его родины, которую он так любит! Что делать? Как жить?

Он уехал в состоянии растерянности, тоски. В Москве и Петербурге возмущенные друзья подняли «страшный шум», добиваясь его возвращения. В конце концов начальство вынуждено было уступить — художника Левитана знали не только в России, но и за границей. В начале декабря ему разрешено было вернуться в Москву. Мастерская как бы ждала его. Все было в полном порядке: старый слуга Морозова — Иван Тимофеевич ревниво оберегал мастерскую и без Левитана никого не пускал в нее. Он заботился о художнике и по-своему любил его, хотя гораздо больше гордился его охотничьими подвигами, чем картинами. «Занятный он, — говорил Иван Тимофеевич, — пуля в пулю попадает и на большом расстоянии».

Левитан вернулся измученный, больной — начинало сдавать сердце. Друзья ждали его, устроили ему теплую, торжественную встречу, и почти каждый день кто-нибудь забегал в его мастерскую. Тотчас после возвращения Левитан буквально завалил себя работой. Он понимал: только работа спасет его от мучительных мыслей, даст радость, возможность жить.

А рядом нет Чехова, единственного настоящего друга. Случилось непоправимое, казалось, несчастье. Уже давно они не встречаются. Кто в этом виноват? Все получилось так нелепо, глупо! Чехов напечатал рассказ, и Левитан нашел в нем обидные намеки на себя, своих близких, возмутился, вспылил, говорят, даже собирался вызвать Чехова на дуэль... А теперь вот морщится, как от боли, вспоминая всю эту историю. Как мог он так не понять Чехова! Дружба с Чеховым освещала всю его жизнь, и никто, как Чехов, не умел так легко и хорошо разбираться в путанице его порою несвязных, буйных мыслей, чувств. Теперь все кончено. Все сильнее грызла Левитана тоска по другу. Хотелось иногда забыть обо всем, пойти к Чеховым. Но как на это решиться? Однажды — это было 2 января 1895 года — заехала к Левитану Таня Куперник, молодая писательница. Она собралась ехать в Мелихово к Чеховым и по дороге зашла посмотреть летние этюды Левитана. Когда Левитан узнал, куда она едет, он заговорил о том, как труден ему разрыв с Чеховым, как хотелось бы по-прежнему поехать к нему в Мелихово.

— За чем же дело стало? Раз хочется, так и надо ехать. Поедемте со мной сейчас!

— Как? Сейчас? Так вот и ехать?

— Так вот и ехать.

«Левитан заволновался, зажегся... и вдруг решился. Бросил кисти, вымыл руки, и через несколько часов мы подъезжал... к мелиховскому дому, — вспоминала много лет спустя Татьяна Львовна Щепкина-Куперник. ...И вот мы подъехали к дому. Залаяли собаки на колокольчик, выбежала на крыльцо Мария Павловна, вышел закутанный Антон Павлович, в сумерках вгляделся, кто со мной, — маленькая пауза — и оба кинулись друг к другу, так крепко схватили друг друга за руки — и вдруг заговорили о самых обыкновенных вещах: о дороге, погоде, о Москве... будто ничего не случилось».

Друзья вновь обрели друг друга. Крепче, душевнее стала дружба, и Левитан сиял от счастья, когда Чехов, наезжая в Москву, приходил к нему в мастерскую.

По-прежнему в мастерской Левитана вечерами собирались художники, артисты, музыканты. Было много музыки, пения, шли ожесточенные споры о литературе, об искусстве. Часто пел молодой Федор Иванович Шаляпин. Он восторгался Левитаном, его картинами и говорил, что когда поет романс Рубинштейна на слова Пушкина:

Слыхали ль вы за рощей глас ночной
Певца любви, певца своей печали? —

то всегда думает о «милом своем художнике».

Утренние часы Левитан неизменно отдавал работе. После работы он гулял по Москве. Обаятельно красивый, нарядный, он шел по улицам, и многие, узнавая его, восхищенно оглядывались. Левитан иногда сам посмеивался над собой. «А не правда ли, я очень похож на богатого перса, торгующего бирюзой?» — вдруг скажет, остановившись перед зеркалом.

На каждой передвижной выставке, на периодических выставках Московского общества любителей художеств, в Мюнхене на Международной выставке — везде появляются работы Левитана. Их очень много. Масло... акварель... пастель, которой он особенно увлекается в эти годы...

Вот «Свежий ветер», картина, начатая еще на Волге и законченная только в 1895 году... Волга. Ветреный день. Солнце. Плывут по реке нарядные расписные баржи с товарами; навстречу им белый, сверкающий на солнце пассажирский пароход. Низко над водой летают чайки, высоко в небе ветер несет легкие, лохматые облака. Волга живет, волнуется, дышит...

Сколько в этой картине бодрости, жизнерадостности! Как много света, воздуха, как празднично сияют краски! Кажется, природа улыбалась художнику — ведь это были годы, когда свежий ветер врывался в жизнь родины, когда повсюду звучала боевая революционная песня Горького — «Песня о Соколе», когда людям легче становилось дышать...

Вот «Март» 1895 года — радостный, светлый, написанный в несколько дней. Небо ясное, синее; от него на снегу, под деревьями, синие, голубые тени. Стоят легкие березки. Скворечник ждет первых весенних гостей. Солнце золотит стволы берез, желтую стену деревянного дома, а на крыше крылечка тает последний вешний снег...

Вот и другая весна — 1897 года. «Весна. Большая вода» — светлая, радостная. Нежной голубизной сияет небо. Широко разлились весенние воды. Тихие, светлые стоят березки в воде. Вдали деревенька. Смотришь картину, и кажется — впереди ждет тебя большое счастье.

А «Золотая осень» 1897 года, от которой трудно оторваться! Березки, одетые «в багрец и золото», глубокое голубое небо, вода и далеко — деревушка, зеленеют озимые всходы — к новой жизни пробуждается земля.

Почти каждая выставка, кроме радости, доставляла Левитану много тяжелых минут. Он всегда говорил, что не любит своих работ на выставках, что они кажутся ему «детским лепетом». «Помню, на передвижной стою у левитановской картины, — вспоминал народный художник СССР Константин Федорович Юон, — и вдруг, еще не оборачиваясь, чувствую сердцем приближение Исаака Ильича. Радостно жму его руку, стараясь подобрать самые дорогие слова, чтобы выразить свое восхищение. Левитан смущается, точно девушка, и тут же начинает хвалить случайный этюд, увиденный им на выставке. Ему хотелось скорее закончить разговор о своих картинах. Это не было показным, а было лишь проявлением его обычной скромности».

11

Поздней осенью 1897 года, на Калужской улице, во дворе городской больницы, собрались художники, учащиеся художественных школ. В этой больнице, в отделении для бедных, умер большой русский художник Алексей Кондратьевич Саврасов. День был хмурый, дождливый, и на душе у Левитана тоже было хмуро, тоскливо. Многое всколыхнула в душе смерть учителя, о многом хотелось подумать, многое вспомнилось.

Через несколько дней в газете появилась небольшая статья Левитана, посвященная памяти художника и учителя Саврасова. Левитан писал о том, что Саврасов прекрасный, глубокий художник, что он «создал русский пейзаж»; писал о нем сердечно, с большой любовью и уважением к памяти учителя.

Все эти дни Левитан неотступно думал о Саврасове, и невольно смерть учителя будила тревожные мысли о себе. Он сам давно был болен, и с годами ему становилось все хуже. А несколько месяцев назад известный московский врач профессор Остроумов выслушал его и нашел тяжелое заболевание сердца. Он не скрыл от Левитана опасности для жизни, настаивал на поездке за границу, и Левитану пришлось покориться.

Он уехал ранней весной и, как всегда за границей, под чужим небом чувствовал себя изгнанником. «Зачем ссылают сюда людей русских, любящих так сильно свою родину, свою природу, как я, например?! С каким бы восторгом я перенесся в Москву! А надо сидеть здесь, по словам докторов (съешь их волки!)», — пишет он товарищу.

Сидеть за границей было тем более тяжело, что он узнал о болезни Чехова, которому врачи запретили жить в Москве и отправили в Ялту. «Ах, зачем ты болен, зачем это нужно? — писал от другу. — Тысячи праздных, гнусных людей пользуются великолепным здоровьем! Бессмыслица. Ну, да храни тебя бог, мой милый, дорогой Антон. Обнимаю тебя». И в другом письме: «Милый, дорогой, убедительнейше прошу не беспокоиться денежными вопросами — все будет устроено, а ты сиди на юге и наверстывай свое здоровье. Голубчик, если не хочется, не работай ничего, не утомляй себя».

Он писал Чехову «не работай, не утомляй себя», а сам, вернувшись из-за границы, работал не покладая рук, не зная отдыха. Так много еще надо сделать! Силы уходят, все чаще сердечные припадки, все труднее жить.

Идут дни, недели, месяцы... Через год он снова «в ссылке» — лечится за границей и, вернувшись, радуется тому, что «чувствует себя иногда почти здоровым, что сердце спокойнее, лучше».

Опять Москва, московская жизнь, мастерская, друзья, выставки и еще новая работа — преподавание в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, руководство той самой пейзажной мастерской, где когда-то вели занятия его учителя — художники Саврасов и Поленов. Сначала Левитан колебался: достаточно ли у него опыта, знаний, хватит ли сил? Потом вдруг загорелся, воодушевился и решил принять предложение. К этому времени большое, хорошо поставленное училище стало главным центром художественной жизни Москвы. Вокруг него «вертелось все московское великое и малое художество», как говорил А.П. Чехов. Училище называли «московской академией» — академией гораздо более демократичной, чем петербургская Академия художеств.

Занятия начинались первого сентября. Накануне во двор училища въехала телега, нагруженная елочками, небольшими деревцами с желтыми осенними листьями, зеленым мохом, дерном... Опираясь на палку, Левитан ходил по двору — распоряжался.

Когда на следующий день ученики вошли в класс, то в первую минуту растерялись: почти половина большой мастерской была превращена в лес. Даже свет, от окна падал так, как будто это не комната, а лесная поляна. Левитан, весело улыбаясь одними глазами, предложил всем рассаживаться по местам, «выбрать свою точку зрения» и писать этюды. Он медленно ходил по классу, останавливался то около одного ученика, то около другого, смотрел работы, присматривался к ученикам... Присматривались к нему, знаменитому художнику, и ученики.

Прошло несколько дней, и казалось, что знают они его давно, — так легко и всегда неожиданно ново шла работа в мастерской. Левитан почти никогда не исправлял работ учеников кистью, а указывал на недостатки, говорил, что исправить, давал советы — простые, ясные, меткие. Как-то подошел к Петровичеву, постоял около него, спросил: «Почему вы пишете в каких-то лиловых тонах?» Петровичев сконфузился, сказал, что подсмотрел эти тона на французской выставке. «Ну зачем это? Вы знаете, мы с вами русские художники, давайте писать по-русски... Учитесь только у природы, ничему не подражайте, смотрите на все своими глазами». В другой раз подсел к Сапунову. «А вам, должно быть, попал в глаза Коровин? Он художник хороший, но лучше его не повторять, а писать по-своему», — сказал Левитан.

После «леса» мастерская превратилась не то в оранжерею, не то в цветочный магазин. Левитан любил цветы. «Я пишу цветы с наслаждением», — говорил он. И как чудесно писал и рисовал цветы — лесные фиалки, незабудки и одуванчики, васильки, сирень... Свое восхищение и любовь к цветам он старался передать ученикам. «На яркой окраске цветов, иногда более яркой, чем чистая краска, — вспоминал один из учеников Левитана, — мы учились превращать сырую краску в живописный образ цветка. Левитан часто спрашивал: «А из чего сделаны ваши цветы, что это: бумага, тряпки? Нет, вы почувствуйте, что они живые, что налиты соком и тянутся к свету; надо, чтоб от них пахло не краской, а цветами». И вся мастерская с увлечением писала белые с розовым азалии, серебристые листья бегонии, папоротники — все, что можно было достать зимой в Москве.

Подошла весна. В ясный апрельский день, когда в мастерской плохо ладилась работа, Левитан сказал: «Вижу, господа, что вам сегодня не работается. Саврасов, бывало, в такие дни гнал нас за город на этюды. А что, в самом деле, не поехать ли нам куда-нибудь за город, ну хоть в Сокольники, что ли?»

Но и в Сокольниках не работалось. Ходили по парку, наслаждались солнцем, «заражались природой», как шутя сказал Левитан. Он был весел, оживлен. Рассказывал о Саврасове, о том, как он много раз писал своих «Грачей», пока не написал тех, что в Третьяковской галерее; как учил долго и упорно работать над картиной; как часто говорил о том, что надо не только иметь глаза, но и чувствовать природу, слышать ее музыку и проникаться ее тишиной. Потом засмеялся и сказал: «А я еще думаю, надо учиться слушать, как растет трава».

Когда вечером, довольные и усталые, возвращались в Москву, Левитан вдруг сказал: «А не переехать ли нам всей мастерской на весну на дачу?» Мысль понравилась. Решили каждую весну и осень уезжать из города, работать на воздухе. Весну провели в Кускове, осень в Ново-Гирееве. После темноватых аудиторий училища, после комнатушек, где ютилось по двое, а то и по трое человек, подмосковные дачи казались настоящим раем. Правда, жилось скудно, питались чаем, гречневой кашей, изредка молоком; спали на стульях, на полу, подстелив свои легкие пальтишки. Но как хорошо работалось и как дружно жилось! Левитан приезжал часто и всегда привозил подкрепление — пакет с булками и колбасой.

Каждое утро все уходили на этюды; если с Левитаном, то недалеко — берегли силы учителя. Выбирали места, рассаживались на некотором расстоянии друг от друга. Левитан, опираясь на палку, медленно обходил всех, смотрел, давал советы. Подошел как-то к Липкину, который писал аллею старых лип. «Что вы делаете? Зачем выписывать подробности, вырисовывать веточки, дайте общее впечатление этого кружева веток... Самое трудное быть кратким, простым, без одного лишнего мазка».

Однажды кто-то стал жаловаться на то, что вокруг нет «красивых сюжетов». Левитан, всегда очень мягкий в обращении с учениками, рассердился:

— Это не так. Многие художники в поисках новых тем едут далеко и ничего не находят. Ищите около себя, но внимательно, и вы обязательно найдете новое и интересное.

А на следующий день, когда все собрались после работы и разбирали этюды, Левитан вдруг достал томик Белинского, перелистал.

— «Пушкину не нужно было ездить в Италию за картинами прекрасной природы; прекрасная природа была у него под рукой здесь, на Руси, на ее плоских и однообразных степях, под ее вечно серым небом, в ее печальных деревнях, в ее богатых и бедных городах», — прочел он и сказал: — Вот это надо всем нам помнить.

Все ближе, сердечнее становились отношения Левитана с учениками. Он трогательно о них заботился, беспокоился, если замечал, что кто-нибудь нуждается, старался вовремя и необидно помочь, — он хорошо помнил годы своего ученичества. Одна из учениц Левитана писала о нем:

«Художник исключительного дарования, замечательный педагог, человек удивительно тонкой, благородной души, отзывчивый товарищ — таким мы все, кому выпало счастье учиться у него, знали Левитана».

12

В конце декабря 1899 года Левитан уехал в Ялту, к Чехову. «Сегодня жди знаменитого академика», — телеграфировал он другу. Звание академика Левитан получил около года назад, и тогда Чехов шутил: «Значит, Левитану уже нельзя говорить «ты».

К Ялте Чехов привыкал трудно. «Я чувствую себя здесь как в бессрочной ссылке», — писал он. «Знаменитого академика» приветливо встретило все чеховское семейство. Его водили по всем комнатам недостроенного дома, показывали недавно посаженный сад, рассказывали о том, чего еще нет и что будет со временем. Скупо грело декабрьское солнце, и, пока не позвали обедать, друзья сидели на веранде. Далеко внизу рассыпались домики Ялты, синело море. Говорить ни о чем не хотелось. Доктор Чехов знал, что положение друга безнадежно, что жить ему осталось считанные месяцы, а у Левитана болезненно сжималось сердце — так сильно изменился Чехов. Он зябко кутался в плед, глаза у него были больные, грустные.

Около двух недель прожил Левитан у Чеховых. Вечерами в кабинете топился камин — в доме было холодновато, отовсюду дуло. Левитан обычно сидел на маленьком диване. Чехов ходил по комнате, чуть сгорбившись. Говорили о Москве, о «профессорстве» Левитана, о картинах, написанных и задуманных. Чехов шутил, и улыбка у него была все та же — мягкая, милая. Иногда приходили ялтинские гости посмотреть знаменитого художника. Как-то Чехов заговорил о том, как скучно ему в Ялте, как хочется на север — посмотреть березки, лес, поле.

— Маша, — сказал вдруг Левитан, — принесите мне картону.

Мария Павловна принесла большой лист картона. Левитан подошел к камину, примерил, вырезал. И через полчаса в углублении над камином висела чудесная небольшая картина: лунная ночь, поле, стога сена и вдали полоска темного леса...

В Москве Левитана с нетерпением ждали ученики его мастерской. В конце февраля должна была открыться двадцать восьмая передвижная выставка, на которую Левитан послал несколько картин: «Стога. Сумерки», «Ручей весной», «Летний вечер»... Но главное, на эту же выставку были приняты работы двух его учеников — Петра Ивановича Петровичева и Николая Николаевича Сапунова. Волновалась и переживала это событие вся мастерская, и больше всех Левитан. «Сегодня еду в Питер... — мои ученики дебютируют на передвижной. Больше чем за себя трепещу!» — писал он Чехову.

Картины учеников имели успех. Их признало и приняло в свои ряды старшее поколение передвижников. Левитан чувствовал себя именинником.

Месяца два после Крыма Левитан был оживлен, бодр, говорил, что Крым восстановил его, что он «работает крымским зарядом». Но к весне ему стало хуже. В глубине души, для себя одного, он знал, что положение его безнадежно. Он жил в постоянной тревоге, его больное сердце не знало покоя. Охотник, бродяга, художник, бесконечно влюбленный в природу, он часто теперь видел эту природу только из окон своей мастерской, на своих картинах. Изредка еще ездил в Химки, куда на этюды перебралась его мастерская. Но чаще теперь ученики заходили к нему, привозили свои работы. Как-то привез свои этюды и письмо от всей мастерской Борис Николаевич Липкин. Письмо было веселое, ученики писали, что в Химках даже грачи соскучились по Левитану и все время кричат: «Где Левитан? Где Исаак Ильич?» Левитан обрадовался письму — он любил шутку. «Передайте грачам, — сказал он, — что как только встану — приеду. А если будут очень надоедать, попугайте: не только приедет, но и ружье привезет».

В Химки Левитан больше ездить не мог. Но в мастерской, преодолевая болезнь, усталость, продолжал работать. На столах, в папках — всюду лежали рисунки: акварель, тушь, перо, карандаш, подсвеченный акварелью... Как много было здесь рисунков, посвященных русской деревне! В разное время года, в разные дни, и ненастные и солнечные, зарисовывал Левитан нищую, родную ему русскую деревню. Избушки, поникшие под дождем. Ясные дни ранней весны. Летний вечер. Последний луч солнца над деревней. Дорожка. Луна и одинокие стога сена в поле... Это были его «записные книжки», натурный материал, накопленный за много лет.

А на мольбертах стояли картины, начатые, оконченные... Среди них огромное полотно «Озеро. Русь» — так хотел Левитан назвать картину, но не решился. Просто «Озеро» — большое, великолепное озеро в ясный, солнечный день. Высокое лазурное небо, по небу плывут облака. Узкая полоска берега, на берегу деревушки с белыми церквами. И небо, и облака, и деревушки отражаются в озере, как бы плывут в светлой прозрачной воде. Дует легкий ветер, рябит воду, колышет прибрежный тростник...

Над картиной Левитан начал работать год назад, но в сущности она многие годы жила с ним. «Бывают такие темы, — говорил он, — всю жизнь тревожат, но их, может быть, никогда не напишешь. Возможно, что они-то и есть главные». Такой «главной темой» была для Левитана и эта картина — последняя его картина, посвященная русской природе, родине, России.

Примечания

1. Ныне улица Кирова.

2. Экспоненты — здесь: художники, пока еще не члены товарищества, но чьи произведения представлены (экспонированы) на выставке.

3. Бедуины — кочевые арабы Аравийского полуострова и Северной Африки.

4. Ацтеки — одно из индейских племен Мексики.

5. Барбизонцы — группа французских художников-пейзажистов, работавших в 30—60 гг. XIX в в деревне Барбизон, близ Парижа.

6. Mont Blanc (Монблан) — высочайшая вершина Альп.

7. Голубец — деревянный могильный памятник с крышей и крестом.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Вечер. Золотой Плес
И. И. Левитан Вечер. Золотой Плес, 1889
Мостик. Саввинская слобода
И. И. Левитан Мостик. Саввинская слобода, 1883
После дождя. Плес
И. И. Левитан После дождя. Плес, 1889
Сумерки. Луна
И. И. Левитан Сумерки. Луна, 1898
На Волге
И. И. Левитан На Волге, 1888
© 2017 «Товарищество передвижных художественных выставок»