Валентин Александрович Серов Иван Иванович Шишкин Исаак Ильич Левитан Виктор Михайлович Васнецов Илья Ефимович Репин Алексей Кондратьевич Саврасов Василий Дмитриевич Поленов Василий Иванович Суриков Архип Иванович Куинджи Иван Николаевич Крамской Василий Григорьевич Перов Николай Николаевич Ге
 
Главная страница История ТПХВ Фотографии Книги Ссылки Статьи Художники:
Ге Н. Н.
Васнецов В. М.
Крамской И. Н.
Куинджи А. И.
Левитан И. И.
Малютин С. В.
Мясоедов Г. Г.
Неврев Н. В.
Нестеров М. В.
Остроухов И. С.
Перов В. Г.
Петровичев П. И.
Поленов В. Д.
Похитонов И. П.
Прянишников И. М.
Репин И. Е.
Рябушкин А. П.
Савицкий К. А.
Саврасов А. К.
Серов В. А.
Степанов А. С.
Суриков В. И.
Туржанский Л. В.
Шишкин И. И.
Якоби В. И.
Ярошенко Н. А.

На правах рекламы:

тонирование стекол дешево и быстро 51tonirovka.ru

Глава девятая

Брату Спиридону Архип только и сказал:

— Айвазовский уехал в Петербург.

— Ладно, — ответил тот. — Дел по дому хватит. Рыба пошла, будем ловить.

Куинджи даже обрадовался этому. Не нужно будет идти в город, наниматься к Чабаненко или Аморети. Не дай бог, еще встретится с Верой Кетчерджи. Вспоминал он ее весьма редко, но всякий раз чувствовал, как кровь приливала к лицу, вроде бы в чем-то был виноват перед нею. А вернее, он боялся услышать из ее уст то, что уже мысленно сказал сам себе: взялся не за свое дело. Но потом, в долгих раздумьях, опроверг категорическое утверждение. Не может он жить без рисования, и Феселер не отрицал его способностей, помогал, рассказывал. А разве Айвазовский выгнал со двора? Добрые слова говорил. Но почему все-таки ни разу не пустил в мастерскую?

Архип истинной причины знать не мог. А у Айвазовского, как у великого мастера, учились уже созревшие художники, прошедшие подготовительную стадию, познавшие азы искусства. У Куинджи был природный талант, но он не имел начальной подготовки, он ощупью шел по пути, который давно был открыт; элементарным художественным приемам обучали рядовые учителя рисования. Айвазовский же был творцом.

Куинджи угнетало неудачное пребывание в Феодосии. Однако постепенно первоначальные выводы утратили свою остроту, и он все больше утверждался в мысли, что посещение Айвазовского принесло ему пользу. С кем бы он охотно поговорил, так это с Шаловановым. Тот понял бы душевное состояние парня, но его наверняка в Мариуполе не было, а идти к Косогубову и спрашивать, когда приедет его кузен, значит, непременно говорить о Феодосии или объяснять причину быстрого возвращения. Ни того, ни другого Архип делать не хотел.

Благо подвернулась нелегкая работа с братьями. Началась осенняя путина. Спиридон, Елевферий и Архип на небольшом баркасе ушли верст за пять на запад от города. На дальних мелях вечером ставили сети, а на заре возвращались за ними. Архип сидел на веслах. На руках пружинились мускулы, становились чугунными, тяжелыми, лодка легко скользила по мелкой зыби. От воды подымалось тепло, и капли пота выступали на лбу.

Пока выбирали сети, бросали на дно лодки судаков, лещей и тарань, рассвет разгорался во все небо. Розоватые лучи падали на зеленоватую воду, перемешивались с нею, и Архипу хотелось порой потрогать их руками. Он помогал братьям, изредка поглядывал на них: обращают ли они внимание на расцвеченное море. Но те были увлечены работой, скупо переговариваясь, оценивали улов, прикидывали, какую выручку он принесет, долго ли продержится хорошая погода.

Зубатые судаки с матовой чешуей, блестящие, как лезвие широкого ножа, тарани и рыбцы трепыхались на дне баркаса, отсвечивая золотыми бликами начинающегося дня. Нагруженная лодка шла к берегу тяжело, на весла садились попеременно то Спиридон, то Елевферий, и Архип мог отдохнуть. Он смотрел на дымчатую кромку моря, над которым подымался вишневый диск солнца. В какие-то доли секунды цвет волны менялся, исчезали изумрудные оттенки и появлялась голубизна. Никакие силы не могли удержать чудесные переливы природных красок, их можно было только запомнить, и Куинджи впитывал в себя цвета моря. Нет, даже изнуряющая работа не могла отвлечь его от наблюдений за природой, за таинственным превращением света. В нем жил художник, и он все больше убеждался, что рисование, одно рисование может принести ему удовлетворение.

Пока не начались осенние долгие дожди, братья ходили в море за рыбой. Ее сушили, вялили, коптили, во дворе Спиридона стоял запах дыма и пряностей. Под навесами, в сарае, в хате, на горище1 — везде была рыба. Архип тоже пропах ею. Несмотря на пасмурную погоду, ходил на Кальчик стирать свои портки и рубаху. Возвращался в Карасевку и, глядя на степь, поражался происшедшим переменам. Какой серой и унылой стала она! Пожухлая трава полегла на мокрую землю, одиноко торчал побуревший репейник, голые кусты терновника просвечивали насквозь. Над раскисшим шляхом медленно проплывали набухшие черные тучи. Вокруг ни птицы, ни зверя.

Сегодня с мокрыми мешками — попросила постирать сестра Екатерина — Архип не спеша возвращался домой. Начал накрапывать мелкий дождь. Потом ударил со всей силой — крупный, сердитый. Пришлось стать у куста шиповника и накрыться мешками. Но они быстро набрякли, одежда стала мокрой, тяжелой. Казалось, что тучи облокотились на плечи парня и прижимают его к земле. Перед ним не было ни степи, ни неба. Свинцовая пелена, густая и бесконечная, скрыла белый свет. Тоска подкатила к сердцу Куинджи, еще ни разу не чувствовал он себя таким одиноким. Вот ляжет в траву и останется здесь навсегда, никому не нужный, лишний в семье братьев, не умеющий ни сапожничать, ни шорничать, ни ловить рыбу. А рисунки его дохода не приносят. Тяжело еще и оттого, что никогда больше не увидит деда Юрка. Умер он летом, когда Архип был в Феодосии. Умер на завалинке, глядя на море, словно заснул сидя. И друга отняли у него — узнал от Екатерины, что Настеньку решили выдать замуж. «Она еще девчонка! — воскликнул тогда Архип. — Как можно?» «Исполнится пятнадцать — отдадут, — ответила сестра. — Теперь к тебе не придет».

Отягощенный грустными мыслями, Куинджи не заметил, как прекратился дождь и на востоке посветлело небо. Заставила его вздрогнуть необычайная тишина. Он сбросил с головы мешок и с удивлением оглянулся вокруг. Тучи уплывали на запад, низкие, угрюмые. Степь, насколько хватало глаз, выблескивала серыми, голубыми, серебряными лужами. Такого он еще не видел. Менялась холодная палитра неба, и дождевые озерца, будто огромные глаза земли, отражали ее.

Архип медленно пошел к дороге. Она где-то далеко вилась вдоль Кальмиуса, сворачивала вправо, пересекала Кальчик и на виду у моря, а затем Карасевки, уходила в сторону Днепра. По тракту, битому подковами казачьих лошадей и копытами чумацких волов, везли рыбу и пшеницу, соль и уголь. Без него нельзя было представить ни приазовских холмов, ни украинской степи, ни жизни крестьянской. Когда-то и Архип ехал по этому шляху с дядей Гарасем в село Александровку, где добывали черный горючий камень. А вот к Днепру парню еще никогда не приходилось добираться. Может, весной соберется, пристроится к чумакам и отправится в Екатеринослав. Говорят, большой город. Нет, лучше все-таки в Одессу. Там Айвазовский дважды устраивал выставки своих картин, там, рассказывал Феселер, есть художники, обучающие за плату рисованию... «Придется наниматься, — подумал Архип. — Заработаю денег и подамся в Одессу».

Он перешел утонувший в воде шлях и облегченно вздохнул: до Карасевки рукой подать. Поглядел в сторону Кальмиуса и заметил черную движущуюся полос). Должно быть, чумацкий обоз. Через полчаса стала отчетливо видна первая арба. За ней тянулось множество других, словно все чумаки Украины вдруг собрались разом и вытянулись на мариупольском тракте. Понурые волы натужно тащили за собою груженые возы, почти по ступицу колес утопающие в жидкой грязи. На некоторых возах сидели согбенные, понурые возчики. Другие, закатав по колено шаровары, шли рядом с быками и держались за деревянное ярмо.

И люди и быки, будто отрезанные от всего мира изгнанники, шли и шли, утопая в мутной жиже степного раскисшего шляха, шли в безвестную даль, где над горизонтом клубились тучи, а между ними и землей светлела полоса, как надежда на кров и тепло.

Уже начало темнеть, а Куинджи по-прежнему неподвижно стоял у раскисшего тракта. Он тоскливым взглядом провожал вереницу возов, словно на них лежали не соль и уголь, укрытые домоткаными ряднами, а тела чумаков, усопших на долгом бедняцком пути...

В начале декабря ударили небольшие морозы, выпал первый робкий снег. Утром Архип пошел в город. Краски, которые он принес из Феодосии, давно кончились, бумаги тоже не было. У него в потайном кармане лежали три рубля на самый крайний случай, и вот этот случай настал — к сердцу подступило такое желание рисовать, что он чуть ли не бежал по припорошенной тропинке, ведущей из Карасевки в Мариуполь.

У Харлампиевский церкви столкнулся с Чабаненко. Своего бывшего хозяина парень узнал сразу — он был в неизменных хромовых сапогах, белой шубе и высокой папахе. Куинджи остановился, увидев Чабаненко, но тот проскочил мимо. Затем замедлил шаги, оглянулся и радостно воскликнул:

— Архип! Никак ты!

Подошел к нему, широко расставив руки и улыбаясь во весь рот.

— Здравствуйте, Сидор Никифорович, — неуверенно проговорил Куинджи.

— Ну, конечно, ты! Батюшки, как вымахал! — снова восторженно заговорил Чабаненко. — Сколько же мы не виделись? Да, времечко летит. Я вот седой совсем стал. А ты — молодец, настоящий жених.

— Эт-то, с пустыми карманами, — прогудел враз насупившийся парень.

— Не горюй, наживешь! Мне бы твою молодость, горы своротил бы. Где ты сейчас?

— У братьев, как нахлебник. Надо наниматься, — сказал Архип, не отрывая долгого взгляда от подрядчика. Судя по его радостному настроению и улыбке, у него дела шли неплохо. Куинджи стеснительно добавил: — Не знаю, к кому податься.

— У меня выгодный подряд. С весны сразу три здания закладываем, — отозвался Сидор Никифорович. — Но считать кирпичи, это, брат, теперь не по тебе. Знаешь, у меня дружба с фотографом Кантаржой. Из Таганрога он, салон фотографический строил ему, портреты делает.

— Портреты? — заинтересованно переспросил Архип. — Рисует?

— Нет, аппаратом специальным снимает. Обмолвился как-то, что нуждается в смышленом помощнике по портретной части. Знаешь, это дело по тебе. Давай сосватаю...

— Нужно посмотреть, — нерешительно ответил Куинджи.

— Чего там смотреть? Я сам бы пошел к нему, да не гожусь, весьма тонкая работа у него. А дело прибыльное, новое... Ты не канителься, приходи завтра ко мне. Не забыл, где я живу?

Архип кивнул головой.

— Ну и лады! Жду. Глядишь, и мой портрет сделаешь по старой дружбе. Если подмалюешь даже, не обижусь, как Бибелли... Мир праху его.

— Умер?

— Упился... Минувшим летом схоронили.

Константин Кантаржа, мужчина средних лет, бритоголовый, с короткими черными усиками под длинным крючковатым носом, принял посетителей весьма любезно. При разговоре гнусавил и покашливал. Сутулый, с впалой грудью, он и в кресле не мог расправить плечи.

— К вашим услугам, уважаемый Сидор Никифорович, — сказал фотограф после приветствия. — Анфас, в профиль соизволите?

— Потом, потом, — ответил Чабаненко и предостерегающе поднял руку, будто боясь, что его насильно усадят перед большим, укрепленным на треноге черным ящиком с мехами, как у гармошки, и с круглым стеклянным глазом. — Я но делу. Привел тебе помощника. — Он показал на Архипа. — Рисует с малых лет. Это у него от бога.

— Бог-то бог, да сам не будь плох, — отозвался Кантаржа. — Нуждаюсь в ретушере.

— Попробуй, Константин Палыч.

— Зачем пробовать? Ваша протекция, Сидор Никифорович... — фотограф не договорил и закашлялся. Отдышавшись, сказал, прикрывая рот ладонью: — Простите. — Обратился к парню: — Как зовут?

— Архип, по прозвищу Куинджи, — ответил за него Чабаненко.

— Молодо-зелено, — снова заговорил в нос Кантаржа. — Всему можно научить. Было бы усердие... Положу восемь рублей на месяц. Как считаете, Сидор Никифорович?

— Добре! — воскликнул подрядчик. — Красная цена, сам бы за такую согласился. — Он похлопал Архипа по плечу. — Давай, хлопец, набивай руку...

— За усердие будет надбавка, — перебил Константин Павлович. — А там... В общем, поживем — увидим...

Фотографическое дело в России только-только становилось на ноги. Первым фотографом-портретистом был Алексей Греков. В Москве он имел «художественный кабинет». В 1847 году фотограф-любитель Сергей Левицкий изобрел камеру со складывающимся мехом, ездил в Париж со своими работами, а по возвращении открыл в Петербурге портретную фотографию «Светопись». Его примеру последовал студент Академии художеств Андрей Депьер. А ученик Венецианова — Лавр Плахов, получивший звание художника первого класса за успехи в живописи, настолько увлекся фотографией, что оставил рисование, приобрел камеру-обскурт и ездил с ней по Украине, фотографируя пейзажи, сцены народного быта, крестьян.

Обо всем этом Архипу рассказал Кантаржа, дал ему прочитать брошюру Грекова и некоторые номера журнала «Фотограф». Юношу увлекло ретуширование портретов как на негативах, так и на бумаге. Он быстро освоил его, за что хозяин добавил рубль к месячному жалованию.

Кантаржа считал себя учеником Левицкого и свой «портретный кабинет» также назвал «Светопись». Он уехал из Таганрога от конкурентов и был первооткрывателем фотографии в Мариуполе. Огромная вывеска с желтыми буквами привлекала к себе заказчиков, особенно во время весенней и летней ярмарок. Приезжали купцы и хлеботорговцы, с базара приходили бородатые подвыпившие мужики и мастеровые, заглядывали молодайки в расшитых кофточках. Зажиточные крестьяне-греки ехали к «кабинету» на возах. В центре Мариуполя порой выстраивалась длинная очередь из телег и арб, занимая почти всю проезжую часть улицы и захватывая соседние.

Константин Павлович выносил на улицу фотокамеру, вывешивал на освещенную стену дома «задник» с изображением древнего замка над прудом и аляповатого дуплистого дерева возле него. В окнах «кабинета» были выставлены готовые портреты. Возле них толпились горожане и крестьяне окрестных сел. Раздавались возгласы удивления, недоуменные вопросы, слышались наивные разговоры:

— Гляди! Никак наш Федько лупатый2, — говорил парень в белой свитке, тыча пальцем в стекло.

— Та ни! Вин лупатый, а тут — красень, — отзывался сосед.

— С чертом снюхаешься, он и кривого на патрете паном сделает, — вставлял третий.

— Смотрите на него — он панив не видел кривых! — восклицал кто-то, и над толпой взлетал громкий смех.

— Нет, что не кажить, а без нечистой силы тут не обходится, — глубокомысленно рассуждал стриженный «под горшок» мужик, — Оно так: незаметно с твоей рожи тоненькую кожу сдирают и ляпают на бумагу.

— А ты, дядько, спробуй!

— Тю на тебя, бусурман! — испуганно говорил мужик, взмахивал руками и, крестясь, отходил в сторону.

К Архипу разговоры долетали через открытое окно, и он чуть не прыскал со смеху. Сидел за столом, заваленный пластинками и портретами, с кисточкой в руках, а то с мягким карандашом или маленьким угольком, устраняя фотографические огрехи — царапины на эмульсии, пятна, нечеткость. Хозяин в первые два месяца показывал, как стушевывать естественные дефекты на портрете заказчика: морщины, бородавки, косо-глазость, неровные или короткие усы, косматые бороды. Девицам и состоятельным дамам пририсовывал на щеках черные «мушки» — симпатичные родинки, подправлял брови, делал губы «бантиком», «создавал» улыбки. Поначалу Архип все это воспринимал как должное.

Кантаржа изготавливал не только портреты, но снимал желающих в полный рост. Фоном на снимке служил замок с неестественным деревом. Куинджи никак не мог привыкнуть к нему. Наконец сказал хозяину.

— Эт-то, я нарисую другое...

Он показал на «задник», подошел к нему, провел рукой по замку и дереву. Заговорил снова:

— Ненатурально. Я видел в Феодосии настоящий.

— Сойдет, — ответил Кантаржа.

— Нужна пра-а-авда. Я сделаю натуру, — стоял на своем Архип.

— Что именно?

— За два утра эскиз в красках. Отработаю...

— Ладно, ладно, — согласился хозяин.

С рассветом Куинджи шел через весь город к обрывам, где два года назад был свидетелем уничтожения торговых судов англо-французской военной эскадрой. Теперь весеннее море беспокойно выкатывалось на берег, поднимало пенистые буруны, угрюмо шумело, раскачивая на своей серо-зеленой груди заморские суда купцов и легкие баркасы мариупольских рыбаков.

Рисовал он легко и увлеченно, будто краски сами просились на холст. Мягкий свет выглянувшего из-за тучи солнца упал на бушующую воду, выхватил белый парусник, поднявшийся на гребне волны.

На третий день Архип поставил перед Кантаржой этюд. У того округлились глаза, бритая голова залоснилась. Он долго не мог выговорить и слова, даже ни разу не кашлянул. Затем забегал по комнате, хлопая по карманам растопыренными пальцами, коричневыми от растворов, потом вытащил из пиджака бумажник.

— Черт, забыл, сколько стоит холст, — наконец сказал он. — Да, еще белила, краски. Вот, — и протянул Архипу десятку. — Купи, что надо...

Молодой художник рисовал задник дней десять. Получился он хуже этюда, но Кантаржа был в восторге. В день святой и равнопрестольной Марии Магдалины, 22 июля, открылась ярмарка. Константин Павлович вышел для работы на улицу. Теперь на стене висели два «задника». Мещане, ремесленники, крестьяне желали запечатлеть себя на фоне бурного моря с белым парусником и чайками. На фотографии оно выходило настоящим. Девицы предпочитали становиться у таинственного стилизованного замка и аляповато-экзотического дерева.

Тихая осень подкралась к окну комнаты, где ретушировал портреты Куинджи. Обычно на работе он появлялся по возвращении из степи, где с рассвета рисовал пейзажи. Ныне в полдень налетевший ветерок бросил ему на стол желтый кленовый лист. Он лег на большой портрет какого-то купца и, как пятерней в густых прожилках, закрыл половину лица. Архип поднял голову и посмотрел в окно. Дерево стояло в янтарно-зеленом наряде, словно его за ночь переодели. Когда оно успело так измениться? До чего же быстро летит время, он прожил еще один год, но по-прежнему далек от осуществления своей мечты — учиться живописи у художника. Раньше хоть Феселер давал пояснения, а ныне — один со своими этюдами, эскизами, набросками. Конечно, уроки копииста даром не прошли — Куинджи сам чувствует появившуюся уверенность в руке. И все же чего-то очень важного он делать не умеет. Стала надоедать ему и однообразная ретушь. Правда, хозяин не обижает, платит уже десять рублей, а это деньги большие, хватает на еду, одежду и краски. Пожалуй, надо бы понемногу откладывать про запас: мысль о поездке в Одессу, а может, и в Петербург ни на минуту не покидала его. Вспоминались слова Шалованова об Академии художеств — туда принимают всех, не глядя на сословия и ранги, у кого есть талант к рисованию.

Подперев рукой подбородок, Куинджи тоскливо глядел на присмиревший клен. В комнату вошел Кантаржа. Дела его «Светописи» процветали, и он был доволен своим помощником. Но иногда жаловался на здоровье, в последнее время сильно кашлял — сказывалось приближение осени. Он поглядел на задумчивого Архипа и участливо спросил:

— Не захворал ли ты, парень? Да и то сказать, загонял я тебя, и себя тоже. — Подошел поближе, тронул Куинджи за плечо. — Пожалуй, хватит на сегодня. Можешь идти домой, и завтра занимайся своими делами. Пойду к доктору, совсем ослаб я.

— Эт-то, спасибо, — ответил Архип и, попрощавшись, поспешно покинул комнату.

Лавка с москательными товарами и книгами, мимо которой ходил Куинджи, оказалась открытой. Он купил по коробке масляных и акварельных красок, несколько кистей.

В Карасевку пришел засветло. В хате сидела Екатерина и разговаривала со Спиридоном. Увидев младшего брата с покупками, он недовольно пробурчал:

— Опять выбросил деньги на ветер.

— Свои, — ответил Архип и с сожалением посмотрел на старшего брата. Про себя подумал: «Ничего не понимает».

— Не обижайся на него, Спиридон, — сказала Екатерина. — Нам уж на роду написано черную работу делать до самой могилы. Пусть хоть он выбьется в люди. Потом и нам поможет.

— Пускай, я против, что ли?

— Вот и хорошо. Архип, а тебя Настин жених на свадьбу приглашает, — снова заговорила сестра. — Просил поиграть на скрипке.

Куинджи побледнел, даже почувствовал, как от лица отхлынула кровь. Сам не ожидал, что так больно ударят по сердцу Екатеринины слова, ответил раздраженно:

— Не пойду!

Положил на стол краски и почти бегом выскочил из хаты. В глаза ударили неяркие лучи заходящего солнца, они будто притягивали его к себе, и он пошел в их сторону. Ни о чем не хотелось думать, глядел на затухающий в небе дневной свет, боясь упустить момент, когда яркая гамма перейдет в мягкую, вечернюю... Потом пересек шлях и побрел к Кальчику. Спокойная вода отражала еще не погасшее высокое небо. Бесконечное и таинственное, оно утопало в реке. В кустах чирикнула запоздалая птица, вспорхнула над ними и низко пролетела над рекой к морю. Через полчаса выплыла багровая ущербная луна. Вода, как при пожаре, зловеще сверкнула и заиграла пурпурными блестками.

Архип возвращался в Карасевку в темноте, а перед ним явственно вставали краски недавнего заката.

Утром Спиридон напомнил брату о приглашении играть на свадьбе.

— Эт-то, не могу, — ответил Архип, пересиливая чувство обиды. — Вот, на подарок На-а-астеньке, — проговорил срывающимся голосом и протянул Спиридону семь рублей, повернулся и быстро пошел со двора.

Долго стоял над Карасевским обрывом и всматривался в утреннее спокойное море. Необъятное, свободное, независимое от людских побуждений и желаний, лишь вступающее в союз с ветром и солнцем, оно звало, манило к себе, и юноша пошел, побежал на его зов, надеясь поверить ему свое горе и мысли, свои мечты.

Тихо плескавшаяся вода что-то шершаво нашептывала прибрежному песку, перекатывая мелкие камешки и легкие ракушки. Архип слушал вечный разговор ныне спокойного моря и глядел на приближающуюся лодку. За веслами сидел Елевферий. У самого берега он повернулся и деловито спросил:

— Пришел помогать? На жаль3, ничего нема. Ушла рыба. Непогоду чует.

— Эт-то, не убирай весла, — попросил Архип.

— Поразмяться хочешь? — проговорил брат, усмехнувшись. — Давай, давай. Это не красками мазать.

Архип не обратил внимания на иронию, как Елевферий не заметил грустного настроения младшего брата. Он выпрыгнул на песок, столкнул с мели лодку, и она, подчиняясь веслам в сильных руках юноши, стала быстро удаляться от берега.

— Далеко не заплывай! — крикнул вдогонку Елевферий.

Но Куинджи слышал только скрип уключин, всплески воды при взмахивании весел да легкий посвист ветерка за спиной. Чем дальше уплывал он в море, тем шире становился берег, и в то же время уменьшались кручи, сливались в одну темную линию дома Мариуполя, Марьино и Карасевки. Где-то там ведут под венец Настю. Почему? Зачем?.. Он еще мальчишкой дал слово, что никогда не забудет ее. И она совсем недавно умоляла его поскорее возвращаться из Феодосии... А теперь — выходит замуж, и не по своей воле. «Не по своей, — прошептал Архип. — Да как можно неволить человека? Неволить...»

Он задержал весла на весу, пораженный неожиданными воспоминаниями. Ожила далекая зима, отец и сын Карповы, жандармы, заковавшие в кандалы плотников. Они были крепостные, собственность помещика... И Шевченко тоже был подневольным. Его выкупили хорошие люди... Заплатили деньги, как платят за краски и бумагу... А разве Настю не продают богатому жениху? Только прикрывают это свадьбой. Продают из-за бедности. У сапожника Дико большая семья, его заработка не хватает даже на хлеб... Ну чем Архип может помочь Настеньке, чем? У него тоже нет денег, он как бедный родственник живет у братьев.

Удрученный нелегкими мыслями, парень перестал грести, опустил весла в лодку и сам устроился на жесткой сети, подложив под голову натруженные руки. Глядел на высиненное небо, прислушивался к неустанному плеску воды, ощущал убаюкивающее покачивание легких волн. За высокими бортами лодки скрылся мир, где-то далеко, будто внизу, остался лиловый берег, на котором приютился город, а здесь вершина — и он один на один с морем и безоблачным сентябрьским небом.

Можно бы забыться, отойти хоть на время от повседневных забот, но мысли о Настеньке не покидают юношу. Вспоминается разговор с Шаловановым, его рассказ о горькой доле великих людей России... Незаметно в рассуждениях Архипа становятся рядом убитые на дуэлях Пушкин и Лермонтов, отданный в солдаты Шевченко, горемычная девочка Настя и он сам со своим неуемным желанием стать живописцем. Однако его устремлений братья не понимают, все их желания сводятся к деньгам. «Они сила, — думает Куинджи. — Они есть у Аморети — и он нанимает людей, живет в достатке, уважаемый человек в городе. Такие же Кетчерджи, Чабаненко и его хозяин Кантаржа. И у Спиридона веселое лицо, когда выгодно продаст чувяки, сапожки или рыбу... У меня тоже будут деньги. Обязательно будут? Я стану настоящим художником, как Айвазовский. Построю дом и начну учить талантливых. И деньги им давать буду. Пусть не знают нужды...»

В борт ударила волна и сильно качнула лодку. Она накренилась. Куинджи перевернулся на бок и вскочил, едва удерживаясь на ногах. Море, еще недавно зеркально отражавшее высокую голубизну, помутилось, забеспокоилось, загудело, будто кто-то разгневанный забрался в его пучину и колобродил в ней.

Архип схватился за весла и с трудом повернул лодку кормой к бегущим волнам. Ее вознесло на пенистый гребень и резко бросило в провал. Парню показалось, что лодку отбросило назад, и он со всей силой налег на весла. По ним били волны, и вскоре пот стал заливать глаза. Соленые капельки стекали по губам, скатывались по шее и расплывались на груди под рубахой.

С каждой минутой море все больше пенилось и ярилось. Высокие буруны мчались к лодке, подхватывали ее на свои зелено-мыльные плечи и проносили, будто по воздуху, вперед. Невдалеке, вздыбившись из самой пучины, поднялась огромная волна и понеслась на одинокое суденышко... Архип на мгновение замер, пригнул голову и наклонился, ожидая страшного удара разъяренной воды. Но она подняла лодку и прошла под ней, и только брызги повисли в воздухе. Опомнившийся Куинджи во все глаза смотрел на возникшую дымку, отливающую всеми цветами радуги. Видение длилось какую-то долю секунды, но он уловил его в этом неудержимом неистовстве стихии.

Он оглянулся назад и еще сильнее, будто в исступлении, заработал веслами, до берега было с версту, а шторм усиливался. Вода перехлестывала через борт лодки и доходила уже до щиколоток. Серые, желтые, черные, зеленые и даже оранжевые волны — а может, ему просто чудилось — кривлялись, дразнились, корчили рожи и, обгоняя лодку, мчались к берегу. В их реве слышалась насмешка, злорадство и неуемная бесшабашность: мы вольны и свободны, распоряжаемся собою, как хотим, и никто не может запретить нам шуметь и реветь, быть грозными и ласковыми. Мы — сама природа, и нет прекраснее ее в любом состоянии — спокойном или разгневанном.

Силы Архипа были на исходе, когда лодку подбросило волной и днище заскрежетало по песку. Он бросил весла и выпрыгнул в кипящую воду. Огромные черные буруны, словно ожидая этого, развернули неуправляемую лодку, подняли набок и перевернули.

Шатаясь, он вышел на берег, распластав руки, плюхнулся на песок. До него смутно дошла ругань прибежавшего Елевферия. Затем появился Спиридон. Они выволокли лодку на берег.

Куинджи по-прежнему лежал лицом вниз. В ушах стоял тяжелый гул моря, а перед закрытыми глазами плясали неистовые волны. Он видел их живыми и готов был поклясться, что сможет изобразить на полотне.

Утром, когда умывался, перед ним вдруг опять явственно встала цветовая гамма пляшущих волн... Он прикрыл рукой глаза — и все повторилось снова. Ошеломленный и возбужденный, Архип схватил краски и холст и уединился за сараем. Рисовал, как в горячке, по памяти, изредка закрывая глаза. Мысленно представлял себя внутри вздымающихся бурунов и наносил точные цвета бушующего моря. Оно было серым, желтым, черным и оранжевым одновременно, таким, каким видел его лишь доли секунды. Но движение стихии неуловимо для кисти. Его нужно запоминать, как свет и тени. Так наставлял Айвазовский, и об этом говорил Архипу Феселер.

Но одного запоминания мало, дать мгновению жизнь на холсте — удел талантливого живописца. Куинджи и раньше подмечал и запоминал цветовые оттенки, рождаемые природой, чувствовал их, воспринимал, а ныне он остановил мгновение. Оно в красках ожило на холсте. Произошло открытие, и молодой художник заплакал.

Затуманенными глазами смотрел на воссозданное бушующее море и не вытирал крупных слез, стекавших по смуглым щекам. В них было и прощание с отрочеством, и боль за Настю, и чувство гордости за человека, выдержавшего схватку со стихией. Он плакал от предчувствия творческого счастья...

Зиму, бесснежную, промозглую, с надоедливыми туманами, выползавшими из моря, Архип не замечал. Для него не существовало ни города с его мещанской скукой, с пустыми унылыми от грязи улицами, ни престольных праздников с тягучим колокольным звоном и богослужениями, ни театра с местными и приезжими актерами. Только один раз он позволил себе не сесть за ретушерский стол. Екатерина сообщила грустную новость: при переправе через замерзший Кальмиус погиб дядя Гарась. Под тяжелой бричкой провалился лед, и он утонул... Архип целый день не находил себе места. Затем еще с большим рвением принялся за работу, словно хотел заглушить в себе щемящую боль. Ранними утрами, до ухода в фотографическое заведение, и по вечерам при свете лампы он рисовал. Спиридон, как всегда, бурчал:

— На тебя керосина не настачишь.

— Я купил сам, — отвечал Архип.

По памяти воссоздавал восходы над морем, летнюю степь, спокойный Кальчик с кустарниками на берегу. Глядя на пейзажи, можно было предположить, что они написаны с какой-то высокой точки, откуда видно далеко-далеко окрест. Он же «сочинял» их. Его охватывало душевное удовлетворение и в то же время беспокойство — оказывается, можно и так писать, но правильно ли это.

Однажды в ранний январский вечер он сидел перед чистым холстом задумчивый, насупившийся. Исподволь в памяти всплыла дорога в Феодосию, горы в ее окрестностях, одинокая сакля среди каменных нагромождений. Взялся за уголек и стал набрасывать эскиз. Получилась натура, но в ней не хватало настроения. Нарисовал возле сакли кипарис — картина как будто «заговорила». И все-таки ей чего-то недоставало. «Лунного света», — решил молодой художник. Он аккуратно вытер жирные линии от угля, оставил один контур и взялся за краски. Увлеченный работой, не заметил тихо подошедшего Спиридона, и когда за спиной раздался возглас брата, вздрогнул:

— А ты — мастак! Тополь блестит, как живой.

— Эт-то кипарис... Нравится? — спросил Архип и поднял голову.

— Прямо не верится, — признался Спиридон.

— Возьми ее себе. Высохнет, повесишь на стену, — сказал меньший брат и стал собирать краски.

И все-таки большая часть суток у Архипа уходила на ретуширование портретов. Он исполнял свои обязанности добросовестно, хотя мысленно осуждал себя за то, что идет на поводу у хозяина, требующего «подслащать» лица на фотографиях. Но вслух не перечил — решил скопить денег и через год-два поехать в Одессу. Осуществлению намеченной цели подчинил все свои желания.

Ранней весной в «Светопись» пришел купец Кетчерджи с дочерью. Куинджи глянул на Веру, и у него похолодели кончики пальцев. Боже, как она изменилась, не девчонка, а зрелая девушка с задумчивыми миндалевидными глазами, со смоляными волосами, заплетенными в две тугие толстые косы. Тонкая талия перехвачена тугим поясом, подчеркивающим красоту оформившейся фигуры.

Поздоровавшись с Кантаржой, Леонтий Герасимович повернул свое тучное тело к Архипу и сказал:

— Так вот где обитает наш беглец. Ну, здорово, приятель. — Тебе, небось, и не икнулось даже, господин курчавый. А мы вспоминали твою душеньку. Как хоть живешь? С хозяином ладишь? А то давай ко мне, помощник вот так нужен, — он провел короткопалой ладонью по горлу.

— Зачем обижаете? — отозвался Кантаржа. — Архип ретушер отменный, я его ценю...

— Оценил, — перебил купец. — И на сколько целковых?

— Папа! — уже требовательно сказала Вера, и румянец залил ее щеки.

— Добре, — откликнулся отец, — молчу... Давай, Константин Павлович, оформи портрет с дочери. По самой высшей цене, за деньгами не постою. И ты, Архип, постарайся, подрисуй, где нужно. Вдруг заморские купцы сватать прибудут, я им портрет и покажу.

Парень от волнения не знал, куда девать руки. Он исподлобья наблюдал то за Верой, то за ее отцом. Последние слова Кетчерджи заставили его встрепенуться, и он чуть не закричал: «Зачем подрисовывать?» А про себя подумал: «Она красива, как весенняя степь. Я нарисую ее среди полевых цветов».

Они так и не обменялись ни одним словом. Скованность не покидала Архипа и во время фотографирования Веры, и при прощании. Однако от него не ускользнул грустный взгляд девушки, а отец, будто выполняя ее волю, сказал:

— Приходи, Архип, к нам. Безо всяких стеснений. В случае чего и дело найду подходящее.

Куинджи наклонил голову. Он понял, что в доме купца его имя вспоминалось не однажды. К лицу прихлынула кровь, часто-часто запульсировала жилка на виске, и он потер ее пальцем.

Когда же Кантаржа положил перед ним портрет девушки для ретуши, он поднял удивленные глаза на фотографа.

— Эт-то, нет на-а-атуры, — сказал Архип. — Нет Веры.

— А кто же? — запальчиво спросил Константин Павлович. — Ее жирный отец? Моя бы воля... Ладно, прилепи мушку на щеке, подведи брови... Сам знаешь, что девицам нравится.

— Нет, — ответил Куинджи и мотнул головой. — Эт-то, она не такая. Лучше других, у нее умные глаза.

— Да не влюбился ли ты в эту красавицу? — воскликнул Кантаржа и сильно закашлял.

— Не надо так, — тихо попросил Архип. — Нехорошо...

— Ладно, делай, как хочешь, — прохрипел фотограф, махнул рукой и вышел из комнаты.

Через несколько дней он объявил Куинджи, что закрывает «портретный кабинет» и уезжает в Одессу лечиться. Решение фотографа застало парня врасплох — денег, чтобы самому пуститься в далекий путь, накопил еще мало, другой хорошо оплачиваемой работы в городе ему не найти, а быть нахлебником у Спиридона уже не мог.

Пересилив робость, преодолев волнение и пригасив чувство гордости, пришел к Кетчерджи и, запинаясь, сказал, что его привело к купцу.

— А я рад! — признался Леонтий Герасимович. — У меня дело основательное — торговля скотиной и зерном. Хлеб — он всему голова. И мануфактура требуется людям. На улицу не выскочишь в чем мать родила, — сказал он и громко рассмеялся.

Архипу было невдомек, что смешного нашел Кетчерджи в своих словах, и спросил угрюмо:

— Что делать?

— Так сразу и делать. Сперва позавтракаем, а то на пустое брюхо думается плохо... Давай, давай, входи в дом. Не бойся, покажись Вере на глаза.

Говорил он спокойно, мягко, то и дело поглаживая усы толстым указательным пальцем. Густые рыжие волосы наполовину прикрывали уши. Куинджи исподлобья, не мигая, смотрел на его большое лицо с твердо сжатыми губами и насмешливо цепким взглядом. Если бы молодой человек мог оценивать с первого взгляда характер собеседника, то понял бы, что Верин отец не такой уж простак, каким кажется со стороны. За его манерой говорить спокойно скрывалась властная и хваткая натура. Это хорошо знала дочь, как и то, что он ее безмерно любит и готов выполнить любую просьбу. Но девушка, унаследовавшая доброту матери, а ум отца, не злоупотребляла своим влиянием, а лишь старалась сдерживать грубоватую, а порой оскорбительную откровенность своего родителя.

В небольшой комнате, куда Леонтий Герасимович привел Архипа, была Вера. В клетчатом синем платье с короткими рукавами и в белом переднике она стояла у стола и расставляла тарелки.

— Дочка, принимай гостя! — сказал Кетчерджи прямо с порога. — И никуда не отпускай.

Девушка повернулась, щеки ее вмиг покрылись румянцем, но она быстро овладела собой и певуче проговорила:

— Здравствуйте, Архип. Как чудесно, что вы пришли!

— Батюшки, да он же не губернатор! — воскликнул Леонтий Герасимович. — Давай проще — не выкай.

— Папа, — начала было Вера, но отец прервал ее:

— Он пришел не в гости. Одно дело со мной справлять.

— Как? — скорее по инерции, нежели удивленно, спросила девушка. Она поняла, что имел в виду отец, но, чтобы не выдать своей радости, почти прошептала: — Ты берешь Архипа на работу?

— Сам напросился, — ответил Кетчерджи и добавил: — И правильно сделал.

— Конечно, правильно! — уже восторженно сказала Вера.

— Потому называй его по-свойски, на «ты».

— А как Архип? — спросила она и перевела взгляд на юношу.

— Эт-то, мне... Ну, как все, — с трудом, подбирая слова, проговорил Куинджи.

— Ты что — три дня не ел? — отозвался Леонтий Герасимович. — Если с такими запинками и работаешь...

— Папа! — громче обычного произнесла внезапно побледневшая девушка. Она не на шутку встревожилась: простота отца граничила с оскорблением, и Архип мог уйти. — Папа, давай кушать, — добавила уже тише.

— Вот-вот, по нашему обычаю работника проверяют за столом, — сказал Кетчерджи и неестественно засмеялся. — Быстро ест — будет толк, мучается, — значит, рохля.

В комнату вошла кухарка с большим глиняным горшком. Над ним вился пар, издававший вкусный запах чир-чира.

После завтрака Вера оставила мужчин одних. Архип снова спросил у Кетчерджи, что он должен делать и какую плату тот положит.

— Сколько ты получал у портретиста? — спросил купец.

— Двенадцать.

— Ну и жила! Я кладу пятнадцать. Рабочее платье мое, и выходной костюм особо. Доволен?

— Эт-то, спасибо.

— Спать будешь пока в летней пристройке, — сказал Леонтий Герасимович, встал со стула и поглядел в окошко. Щелкнул короткими пальцами и, подняв руку, произнес: — А сейчас мы пойдем убирать сад.

Довольный тем, что так легко разрешилась проблема найма, Архип с усердием принялся за дело. Собирал сухие ветки, вырубал бурьян, чистил и посыпал песком дорожки. Хозяин лишь для видимости побыл с ним в саду.

После обеда, под вечер, Куинджи пошел в Карасевку. Сказал Спиридону, у кого теперь будет жить.

— Мотаешься туда-сюда, как телячий хвост, — недовольно проговорил брат. — Пора прибиваться к одному берегу. А то в наймах всю жизнь промучаешься.

— Заработать нужно. Цель у меня одна — художником стать.

— Носишься с этим как дурень с писаной торбой. Парубок уже, люди в твои годы женятся. Волов або коней имеют...

— А чего ж у тебя нет?

— У меня — хата, лодка, я сапожничаю. А тебя грамоте учили, да толку черт ма, — в сердцах сказал брат.

— Учиться еще буду, — твердо ответил Архип.

Перед уборкой урожая Кетчерджи вместе со своим помощником поехал на мельницу, стоявшую на Кальчике верстах в двадцати от Мариуполя. Оказывается, она принадлежала купцу. Он брал с крестьян десятую долю зерна за помол. Смотрел за мельницей и работал мельником здоровый одноглазый грек.

Увидев еще издали дрожки, мельник вышел навстречу и, сдернув картуз, поклонился.

— Еще живой, Харитон? — спросил громко Кетчерджи.

— Живой, хозяин, слава богу, — прохрипел одноглазый.

— Все цело? А ну, показывай.

— Хоть зараз засыпай. Не мука, а золото выйдет.

— То уже моя забота — из муки золото делать, — подмигнув, проговорил купец и захохотал. Повернулся к Архипу и приказал идти следом. — Приглядывайся, что к чему, пригодится.

Но не мельница приносила основной доход Кетчерджи. Его амбары ломились не только от зерна, они пополнялись мануфактурой, сельхозинвентарем, скорняжными изделиями. Покупал он товары в Таганроге, Чугуеве, Екатеринославе.

За две недели до летней ярмарки Куинджи сопровождал своего хозяина в Александровск на Днепре. Днем нещадно палило солнце и напоминало парню дорогу в Крым. Но тогда он добирался в Феодосию пешком, ныне ехал в крытой коляске вместе с богатым купцом, которому за деньги открывали двери на дорожных станциях, представляли комнаты для ночлега.

Выезжали они засветло. Еще верещали цикады, и звезды, затухая, сонно мерцали на побледневшем небосводе, а лошади уже глухо стучали копытами по пыльному шляху среди бескрайней холмистой степи. Утренняя заря разгоралась у них за спиной. На западе розовело высокое небо от лучей еще невидимого солнца. Постепенно горизонт затягивался бирюзой, она перемешивалась с жидким заревом, и над землей возникала синева с золотистыми переливами.

Дорога уходила под горизонт, то спускалась, то подымалась на широченных горбатых холмах. За несколько верст до затерянного среди степи села начинались хлебные поля. На них уже копошились крестьяне. Завидев тарантас, они отрывались от работы. Опершись на черенок косы, поворачивались в его сторону мужики в выгоревших соломенных шляпах; вязавшие снопы женщины выпрямлялись и долго смотрели на дорогу, приложив ладонь ко лбу, низко повязанному платком. Может, домой возвращается из солдатчины сын или муж? Но тарантас катил дальше, оставляя позади себя пыльный хвост. Через некоторое время серо-рыжая пелена рассеивалась, и дорога снова оказывалась пустой. А проезжал ли по ней кто-нибудь? Просто все привиделось в горячем летнем мареве.

Проходящие по обеим сторонам степные просторы и желтые поля с крестьянами Архипу казались миражом. Он приучил себя подолгу рассматривать возникающие перед глазами пейзажи, а тут все проплывало мимо и мимо почти полтораста верст.

Незадолго до Александровска, когда полная луна стояла почти над головой, дорога свернула вправо, и внезапно их глазам открылся Днепр. Внизу из-под чернильного неба выплывала зеленовато-серебристая широкая полоса. Архип привстал с сиденья и подался вперед.

— Эт-то, Леонтий Герасимович, остановите, —- попросил он срывающимся голосом.

— Скоро будем на месте, — отозвался сонный Кетчерджи. — Потерпи.

Коляска мчалась дальше, и лунная дорога на воде тоже двигалась. Куинджи неотрывно, как на чудо, смотрел на серебряные переливы, на яркую высокую луну в обрамлении облаков, и чувство сопричастности с таинственностью ночного зрелища волновало его. Красоту увиденного невозможно было выразить словами. Лишь краски в какой-то малой степени могли бы передать фосфорический блеск Днепра, беспредельную глубину неба и живую щедрость ночного светила. Постепенно луну затянули тучи, и световое видение исчезло. Архип закрыл глаза, чтобы воссоздать его в памяти. Потом выглянул из-за полога коляски, ночь поглотила степь и Днепр.

По возвращении домой юноша пытался воспроизвести на холсте лунную ночь на Днепре. Она стояла перед глазами, но краски не повиновались ему: обычный яркий пейзаж появлялся из-под кисти.

Рисовал он в летней пристройке. Здесь стояли тахта, небольшой столик и сундук, в котором он хранил краски, кисти, карандаши и бумагу. Уставший после поездки с хозяином или дневных дел, он при свете керосиновой лампы принимался за рисование. Иногда из дома Кетчерджи сквозь растворенное окно, выходившее во двор, до Архипа долетали звуки фортепьяно. Он прислушивался, оставлял кисть и выходил на порог пристройки. Грустная греческая мелодия обволакивала сердце; парень опускался на порог, подтягивал к подбородку колени, обхватывал их руками, покачивал курчавой головой и мысленно напевал знакомые с детства песни.

Однажды он подошел к открытому окну и увидел Веру. Девушка, запрокинув голову и закрыв глаза, играла на фортепьяно. Распущенные черные волосы ниспадали на плечи и спину. Смуглые оголенные руки, словно крылья удивительной птицы, мягко поднимались над клавишами и, ударяя по ним длинными пальцами, высекали мелодичные звуки.

Архип прислонился к морщинистому стволу старого осокоря, росшего у окна, и, скрываемый теменью позднего вечера, слушал волнующую мелодию. «А если вместе, — подумал он. — Она на фортепьяно, а я на скрипке».

Внезапно пришедшая мысль обрадовала его... В воскресенье он отправился в Карасевку и принес скрипку. Теперь по вечерам, сидя на пороге пристройки, он слушал Верину игру и тихонько, едва касаясь струн, вторил ей.

Но иногда комната молодой хозяйки наполнялась тревожными, будоражащими душу звуками. Мелодию, незнакомую, непрестанно меняющуюся, Архип не успевал запомнить и передать скрипичным струнам. Поначалу она казалась хаотичной, но чем напряженнее парень вслушивался в нее, тем беспокойнее билось сердце. То чудился рокот моря, то перекатывание далекого грома, то слышалось робкое журчание степного ручья. Потом налетала буря и долго металась над испуганной землей. Пораженный Архип сидел не шелохнувшись, находясь во власти музыки, подчиненный ее волшебству.

Вера играла пьесы Бетховена и Моцарта. Разучивала она их обычно по утрам, когда отец и Куинджи уходили или уезжали по делам. Сегодня они задержались, а девушка, как всегда, села за фортепьяно. Архип разговаривал с кучером возле конюшни. Но, услыхав первые аккорды, замолчал и повернул голову в сторону растворенного окна.

— Чудно, — проговорил конюх и покачал головой. — Хитромудрия, и все тут... С Катеринослава наш-то Герасич понавез барышне большущих книг. И с Таганрога. Она смотрит в них — и на тебе — складно гремит. Хитромудрия.

— Эт-то, каких книг? — спросил тихо Куинджи.

— Знамо каких — хитромудрых. Нам с тобою не дано понять. А барышня вот поглядывает в них и музыку промышляет. Разумница, выходит.

Архип ничего не понял из объяснения конюха: что могло быть общего между книгами и музыкой. Он подбирал мелодии по слуху, как другие немногие скрипачи, которых приходилось ему видеть. О нотах парень не имел представления. Впервые он их увидел вечером, когда по возвращении со складов Кетчерджи попросил Архипа пригласить Веру к ужину.

Девушка сидела за фортепьяно, разбирая и повторяя трудный пассаж «Лунной сонаты». Стук в дверь она не слыхала и не обернулась, когда Куинджи вошел в комнату. Перед ней стояли раскрытые ноты. Она смотрела на них, а длинные пальцы проворных рук сами отыскивали нужные клавиши. Вера медленно, почти незаметно водила головой из стороны в сторону, не отрывая взгляда от нотной тетради. Вдруг ее левая рука взметнулась вверх, перевернула страницу и снова ударила по клавишам.

Затаив дыхание Архип сделал полшага в сторону, и страница, закрываемая Вериной головой, стала хорошо видна. Вся она была испещрена точками с прямыми хвостиками и еще какими-то непонятными знаками, угнездившимися на жирных горизонтальных линиях.

Куинджи кашлянул в кулак. Вера оборвала игру и повернулась. Вдохновенное смуглое лицо заливал румянец, черные глаза улыбались. Она все еще жила музыкой и не подумала о том, почему Архип оказался рядом с нею.

— Правда, прекрасно! — восторженно проговорила девушка.

— Эт-то, — заговорил было Куинджи, но умолк, переступил с ноги на ногу, подошел поближе к фортепьяно и протянул руку, показывая на ноты, заговорил снова: — Эт-то...

— Лунная соната Бетховена, — прервала Вера. — Уже почти разучила.

— Нет, — отозвался Архип и мотнул головой. — Что это? Не видел такой книги. Никогда.

— Не видел? — воскликнула Вера и тут же больно прикусила губу. Она испугалась, что своим удивлением смутит робкого и доверчивого юношу. Вскочив со стула, схватила его за руку и подвела к инструменту. Заговорила поспешно, увлеченно: — Смотри, как просто. Это ноты. В обычной книге слова состоят из букв. Фраза из слов. А здесь из нот — вот этих точек — получается фраза музыкальная. Вот. — Вера села на стул. Показала пальцем левой руки на знак в нотах, а указательным пальцем правой надавила на клавишу. Нараспев произнесла: — До-о-о... Нота «до». Следующая — ре-е-е. Здесь пишется. Потом — ми-и-и...

Девушка называла ноты и надавливала на клавиши. Архип знал их звучание, из них — высоких и низких — складывались песни, которые он столько раз играл на скрипке. Но ему и в голову не приходило, что звуки можно записать на бумаге, нарисовать, как пейзаж. Если в картину вложить все свое умение, передать настроение, то оно откликнется в душе другого человека, который будет смотреть на произведение художника. И ноты может прочитать другой человек, и ему передадутся чувства сочинившего песню. Куинджи раздумывал над неожиданным открытием, слушал Веру не перебивая, и она, все больше и больше увлекаясь, рассказывала об азах нотной грамоты и тут же играла немудреные пьески. Архип запоминал их сразу, ему казалось, что, стоит приложиться пальцами к клавишам, и он повторит мелодию, как повторял до этого на скрипке. Но о своей игре он умолчал.

Леонтий Герасимович увидел их склоненными над фортепьяно. Вера заинтересованно и обстоятельно что-то объясняла Архипу, и Кетчерджи не стал отвлекать молодых. Ужин от них не уйдет.

Купца удовлетворяло добросовестное отношение Куинджи к любому делу, будь то работа по дому или учет зерна или товаров. Обычно в конце дня Кетчерджи подбивал прибыль. Тут же, в его комнате, сидел и Архип. Леонтий Герасимович показывал ему колонки цифр, говорил о расходах и приходах, подводил итог, но иногда так увлекался подсчетами, что забывал о своем помощнике. Так случилось и нынче. Он писал колонки цифр, щелкал косточками на счетах, снова записывал. Парень сидел напротив и смотрел на него. Сам не заметил, как взял в руки конторскую книгу, карандаш и стал рисовать хозяина. Быстро набросал точный контур головы и лица, увидел, что схвачено внешнее сходство, и подумал, не зря занимался ретушью у фотографа. Верно уловил характер глаз и хитринку в уголках твердых губ.

Закончил рисунок и положил на край стола. Кетчерджи оторвался от записей, посмотрел на Архипа, а затем на свой портрет. Пододвинул поближе к себе, долго и придирчиво разглядывал его. Наконец улыбнулся и, довольный, проговорил:

— Ты знаешь, похож. Ну и дьявол! — Он замолчал, снова посмотрел на Куинджи и глубоко вздохнул. — Проворный ты парень. Сына бы мне такого, сделал бы из него большого купца.

В день святой Марии Магдалины после богослужения Кетчерджи пригласил на ужин священника Илию. За последние два года тот пополнел, а голова покрылась сединой. Однако по-прежнему был подвижен и любил приложиться к чарке.

Леонтий Герасимович показал гостю портрет, нарисованный Архипом.

— Достойно изобразил, достойно, — похвалил отец Илия. — Дар божий несомненно у него имеется. А то по младости неподобством занимался. Образумился, должно. — Он поднял рюмку и скороговоркой прошептал: — Прости, господи, грехи наши. — Выпил, перекрестил рот, понюхал корку хлеба и спросил: — А поглядеть на отрока возможно? Что он мне глаголить будет?

Леонтий Герасимович позвал дочь и попросил ее привести Архипа. Тот появился тотчас.

— Однако! — произнес удивленно отец Илия и попросил Архипа подойти поближе. — Негоже, сын мой, негоже, — продолжал он низким баритоном. — Обходишь меня. Сколько уже не виделись. А церковный совет тщится о рабе божиим. На учение решили тебя определить к хорошему иконописцу в Елисаветград, або в Одессу на полный церковный пансион. Обратно вернешься — будешь храмы божьи расписывать. Почет, уважение, достаток... Женишься...

— Эт-то, — перебил Куинджи, — не привлекает меня. Не могу расписывать, природу люблю.

— Се путь скользкий и тернистый, — возразил священник, поднимая кверху указательный палец. — Чтобы познать натуру, сиречь божий промысел, потребен труд великий. Надобно в учении долгом пребывать. А кто без денег учить-то станет? У тебя же их нету. Ежели писать иконы — дело верное, ко всему — прибыльное. Уразумей это, чадо немыслящее. Успокой устремления свои и подумай о предложении моем. Ибо умиротворение гордыни своя со временем пройдет, однако будет поздно.

Архип спокойно слушал долгие рассуждения отца Илии. Чуть наклонив голову, разглядывал массивный почерневший серебряный крест, висевший на цепочке На нем был изображен распятый Иисус Христос с вытертыми и потому блестевшими согнутыми коленями Наконец священник умолк.

— Я ста-а-ану художником, — тихо, но твердо сказал Куинджи и вскинул голову. — Эт-то, буду учиться и добьюсь... Уеду из Мариуполя и добьюсь.

Отец Илия мелко захихикал:

— Ты уже покидал город. С чем уезжал, с тем и возвратился. — Оборвал смех и уже строго добавил: — Внемли совету моему, отроче, и проживешь в почете и достатке.

Молчавший все время Кетчерджи встал из-за стола и подошел к юноше.

— Эх, Архип, Архип. Дело предлагает отец. Смотри, не проворонь судьбу. Лучше иметь синицу в руках, чем журавля в небе.

Взволнованный Архип вышел во двор. Кто знает, где оно — счастье?

Его тихо окликнули, он даже не сообразил сразу, откуда донесся голос. На скамье под осокорем сидела Вера, рядом с ней лежала закрытая книга.

— Посиди со мной, — попросила она.

В летнем сиреневом платье без рукавов, с уложенной косой вокруг головы, в вечернем полумраке она казалась парню необыкновенно красивой. Пересилив робость, он сел на скамью. Сказал тихо, запинаясь:

— Эт-то, отец у тебя хороший.

— Он добрый, — отозвалась Вера.

— А отец Илия предложил мне идти в богомазы...

— Такое не по тебе. Я видела, как ты по вечерам пейзажи рисуешь. Я точно так за фортепьяно забываюсь.

— Я слушаю тебя... Под окном стою.

— Ой! — вдруг вскрикнула она. — У меня бывают распущены волосы.

— Кра-а-асиво...

— Правда? Тебе нравится? — с детской непосредственностью спросила она.

Архип наклонил голову. Вера тронула его руку и прошептала:

— Ты тоже хороший и... добрый.

Наступило неловкое молчание. Растерявшийся Куинджи не знал, что ответить, а девушка смутилась своего откровения. Но поборола неловкость и срывающимся голосом спросила:

— Ты разрешишь мне смотреть, как ты рисуешь?

Он грустно улыбнулся, напряженно проговорил:

— Это-то, плохо получается у меня. Не так, нет настоящей натуры. Если бы как музыка... Ты играешь — и сердце щемит. Не пойму сразу, от чего — от радости или грусти. Такой картина должна быть.

— Смотри, перехвалишь меня, — отозвалась польщенная Вера и коснулась пальцами его ладони. — Я ведь совсем не умела, училась...

— И мне бы учиться, — перебил Архип. Вздохнул глубоко, сказал тоскливо: — Но у кого? Дядя Гарась говорил: не дал бог удачи, вот и не везет. За рисунки все время достается мне. На стенах рисовал — получал подзатыльники от братьев. За портрет Бибелли выгнали с работы. Айвазовский даже в свою мастерскую не пустил. Спасибо Феселеру — помогал. Но теперь он исчез... Я мог бы целыми днями рисовать. Да вот... — он умолк, устыдясь своего внезапного признания.

— А ты рисуй, Архип. Папа говорит — ты настойчивый... Мужчина должен быть сильным, — сказала она твердо, будто приказывала парню не пасовать перед трудностями.

Куинджи поднял склоненную голову. Синие сумерки уже властвовали вокруг, но они не могли пригасить встревоженный и любящий взгляд Веры. Молодые люди долго, не шелохнувшись, глядели друг другу в глаза. Потом, будто испугавшись, девушка прошептала:

— Когда ты рисуешь, разреши быть с тобою.

— Хорошо, — ответил он так же тихо. — Я напишу для тебя. Вечер, открытое окно, и ты играешь.

Однако Вере не удалось увидеть Архипа за холстом. Он встретил возвратившегося из Одессы Кантаржу. Тот схватил парня за руку, притянул к себе, как лучшего друга, и радостно заговорил:

— Давай ко мне! Я поправился теперь надолго. Кабинет после ремонта сияет. Через неделю открываю.

О своем уходе Архип сказал Кетчерджи. Леонтий Герасимович долго молчал, уставившись в бумаги, потом откинулся на спинку стула.

— Вольному воля, — наконец сказал он. — Завтра уходишь?

— Да, завтра.

— Ладно, еще увидимся. Расчет я сделаю.

Куинджи ушел в свою пристройку. Лег на тахту. Невысокий оранжевый диск луны появился в проеме открытых дверей и вскоре скрылся. Со стороны моря потянуло освежающей прохладой. Слегка зашелестели листья в саду, и снова тишина окутала двор. Она была настояна на аромате ночной фиалки и роз. Архип вспомнил, что не раз видел, как Вера ухаживала за цветами, поливала их. Завтра он попрощается с ней — а вдруг навсегда, — и у него дрогнуло сердце. Но ничего не поделаешь: рано или поздно вынужден будет покинуть Мариуполь, ибо не мыслит жизни без рисования.

До слуха долетели звуки фортепьяно. Куинджи вскочил, подошел к двери. Вера сидела за инструментом. Из открытого окна лилась тревожная и в то же время окрыляющая душу мелодия. Она отвечала настроению Архипа, и он взял скрипку. Подошел к осокорю, прислонился спиной к шершавому стволу и сразу, будто так делал уже много раз, подхватил напевный мотив. Высоко в небе мигали зеленовато-синие звезды и срывались вниз, оставляя мгновенный след в бездонном ночном пространстве.

Девушка услышала скрипку и повернула голову к окну. Она увидела Архипа и кивнула ему. Еще вдохновеннее взлетели над клавишами ее руки. Фортепьяно и скрипка рождали одну мелодию, в которой сливались чувства двух молодых горячих сердец, не умевших высказать словами всего, что накопилось в них, и потому переложивших их на язык музыки.

Примечания

1. Чердак (укр.).

2. Пучеглазый (укр.).

3. К сожалению (укр.).

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Березовая роща
А. И. Куинджи Березовая роща, 1901
Вид на Кремль и храм Василия Блаженного
А. И. Куинджи Вид на Кремль и храм Василия Блаженного, 1882
После дождя
А. И. Куинджи После дождя, 1879
Днепр утром
А. И. Куинджи Днепр утром, 1881
Ай-Петри. Крым
А. И. Куинджи Ай-Петри. Крым, 1898-1908
© 2017 «Товарищество передвижных художественных выставок»