Валентин Александрович Серов Иван Иванович Шишкин Исаак Ильич Левитан Виктор Михайлович Васнецов Илья Ефимович Репин Алексей Кондратьевич Саврасов Василий Дмитриевич Поленов Василий Иванович Суриков Архип Иванович Куинджи Иван Николаевич Крамской Василий Григорьевич Перов Николай Николаевич Ге
 
Главная страница История ТПХВ Фотографии Книги Ссылки Статьи Художники:
Ге Н. Н.
Васнецов В. М.
Крамской И. Н.
Куинджи А. И.
Левитан И. И.
Малютин С. В.
Мясоедов Г. Г.
Неврев Н. В.
Нестеров М. В.
Остроухов И. С.
Перов В. Г.
Петровичев П. И.
Поленов В. Д.
Похитонов И. П.
Прянишников И. М.
Репин И. Е.
Рябушкин А. П.
Савицкий К. А.
Саврасов А. К.
Серов В. А.
Степанов А. С.
Суриков В. И.
Туржанский Л. В.
Шишкин И. И.
Якоби В. И.
Ярошенко Н. А.

«Музей Вашего имени...»

Остроуховскую коллекцию национализировали 25 декабря 1918–го. Отдельного декрета она не удостоилась и «пошла» общим списком с собраниями И. А. Морозова и его кузена Алексея Викуловича. Не признать за бывшими владельцами заслуг перед русской культурой вовсе казалось несправедливо: коллегия Наркомпроса предложила всем должности «пожизненных ответственных хранителей составленных ими собраний». Постановление приняли единогласно. В адрес Остроухова высказались особенно лестно: в его лице Россия имеет совершенно исключительного собирателя, он посвятил коллекционированию всю жизнь, к тому же крупный художник, пионер изучения древнерусского искусства, все работающие в этой области — его ученики, и все такое.

Илье Семеновичу определи жалованье — 7250 рублей в месяц плюс паек. Кое–что удавалось подрабатывать живописью. Он уже несколько лет писал пейзажи по старым этюдам, даже вспомнил молодость и выставился на «Союзе русских художников» («С половины января стал ежедневно работать, сработал что–то около 8 картин, которые нравятся друзьям и раскуплены даже любителями. Да и сам я был доволен ими. Это творчество, в такое время, по–моему, самое лучшее, что можно было придумать»). В Трубниковский переехала сестра Анна Семеновна (по профессии — актриса) с сыном: опасаясь уплотнения, домовладельцы спешили поселить как можно больше своих — родственников и просто знакомых. «Волнение большое в Москве из–за декрета об уплотнении жилищ и выселении граждан... выселили пока большие квартиры, которые заняты матросами и красной гвардией, — писала Ольга Леонардовна Книппер–Чехова жене Станиславского. — На днях я вытерпела сильный натиск со стороны солдат — один из них желал непременно поселиться у меня».

«Мы живем по–старому... Анета и Коля оба служат... в центре Управления снабжений, где труд их хорошо оплачивается как жалованьем, так и пайками, кроме того Анета подрабатывает кое–что театрами, Коля — уроками математики. Одним словом, все кое–как приспособились к новой жизни... Очень много читаю. Понемногу продвигается труд о русской древней иконописи. Одним словом, время занято и интересно, хотя круг друзей значительно сократился: кое–кто выехал, кто помер (и таких, к сожалению, немало), кто из–за дальности местожительства, но все же нас продолжают навещать приятели. Угощения, к сожалению, совсем нет. Только–только себе впроголодь1. Я потерял в весе 2 ½ фунта, Надежда Петровна тоже около того». — Вот и все «скудные новости», которые Илья Семенович смог сообщить брату. Леонид Семенович с женой жил в Риге, сестра с братом с ним изредка переписывались, но больше никогда не встречались. Зато зимой 1921 года его видел И. Э. Грабарь. «Звонил мне брат Остроухова, живущий в Риге... Подумывает о переезде в Москву за каторжностью здешнего существования. Он учителем гимназии, работает и сам, и жена с утра до ночи в разных местах и вдвоем набирают до 5000 рублей, хватающих им только на еду, на квартиру и на дрова. Не только ничего покупать нельзя, но они два года уже не имели сахара, едят только черный хлеб», — писал Грабарь жене из Риги, куда был послан с официальной делегацией и потому никакой нужды не испытывал. В Москве же даже заместителю заведующего Музейным отделом Наркомпроса было несладко: жалованье, несмотря на высокую должность, скудное, и, если бы не продажа собственных картин, пережить холодные и голодные годы было бы трудно. Остроухов тоже получал жалованье и тоже продавал картины, доживая отпущенные ему годы, безвыездно сидя дома.

Вернее, дома больше не было. «Наш дом почти весь превращен в открытый музей; с 1 мая в нем в личном распоряжении останутся мне 2 комнаты: все будет занято музеем... Я из дому продолжаю не выходить, да и незачем...» За десять лет Илья Семенович считаные разы выйдет из Трубниковского — в кинематограф и в галерею. Выходы «в свет» вызывали у него одно лишь раздражение: «Такая у нас свистопляска теперь всюду и не только даже, но в особенности в художественных кругах. Кто из художников работает, я и не знаю: все в комиссиях, на заседаниях, спорят, перестраивают, лишают, ссорятся, говорят речи, голосуют, создают законы, отменяют, и все это до хрипоты, до одурения...» Газет Илья Семенович не читал, как советовал профессор Преображенский, «Аиду» в Большом ему заменяли домашние музыкальные вечера («Музыка очень скрашивает нашу жизнь»), хотя из–за холода и отсутствия дров совместное музицирование пришлось отложить до теплых времен. Читал классиков, увлекся античной литературой, которую, к великому своему стыду, мало знал, начал работать над историей древнерусской иконописи и вообще старался, как он сам выражался, «не усугублять тяжелых впечатлений текущего времени напрасным унынием».

Илья Семенович рассчитывал на почет и уважение: ведь ничего, собственно, не изменилось, кроме жилплощади: пятьдесят шесть метров в тихом московском центре на двоих не так уж и трагично, особенно при наличии столовой и кабинета. Самое главное, что не разлучили с вещами, а, раньше ли, позже ли, коллекция так или иначе отошла бы галерее. Понемногу, словно никакой национализации и не произошло, Илья Семенович продолжал покупать — иконы, панагии, камни, кресты, нефриты, приобрел даже несколько русских картин («Курьезнее всего было то, что как только он чуточку успокаивался, как только у него заводились какие–нибудь гроши, он снова начинал коллекционировать и приумножать "государственное" отныне собрание, тратя на него свои собственные последние деньги», — вспоминал Муратов о странном «извращении чувства собственности» у бывшего московского капиталиста). Без эмоционального допинга он не мог: изучал новые иконы, следил за литературными новинками (с интересом прочел Эренбурга, пришел в восторг от прозы молодого Леонова) и даже умудрился страстно влюбиться — это в свои–то 63 года! «Влюбился я, надо признаться, не совсем ладно — уж больно велика разница в годах между нами — моему сокровищу на днях исполнилось шесть месяцев. Это моя крестница, дочь моей докторши, которая живет в нашем дворе. Я каждый день провожу с Леночкой часок–другой в сумерках. Это первый ребенок, которого я наблюдаю день за днем». Таковы метаморфозы любви.

«Жизнь наша течет по–прежнему. Я продолжаю не выходить из дому. Много читаю, работаю в приемной комиссии моего национализированного собрания» (даже о том, что коллекция декретом «объявлена собственностью Российской Федерации», он говорил с гордостью — выходит, не зря собирал). «Работа эта все еще продолжается... в доме кое–какие переделки потребовались, для удобства обозрения, и вот они–то могут задержать открытие (у подрядчиков не хватает людей, гвоздей, то другого чего–нибудь)», — пишет Илья Семенович в мае 1919–го П. И. Нерадовскому. С отоплением плохо, и постоянно приходится хлопотать о дровах, с продуктами — еще хуже. Однако трагизма в остроуховских письмах практически нет. Одна лишь фраза. «Когда и какими мы выйдем из этой зловещей суматохи...» И больше ничего.

Переписываться почти не с кем. Одни уехали, другие ушли в иной мир. Скончались Татьяна Анатольевна Рачинская (Танечка Мамонтова), Сергей Сергеевич Голоушев. Граф Д. И. Толстой эмигрировал. («Очень рад за Дмитрия Ивановича. Я на его месте занялся бы в Греции исследованием, изучением и сбором греческой иконы, что меня так давно тянет сделать... Без ясного знания, без открытия этой живописи мы окончательно не разберемся никогда в нашей русской иконе»). Последние письма Толстого из Петрограда датированы весной 1918–го. «Живется тяжело, и просвета не видно. В. П. Лобойков сравнительно благополучен... На днях у него был обыск, у него реквизировали его погреб, чем нанесли большое огорчение, — писал граф Дмитрий Иванович2. — Пока еще состою директором Эрмитажа, и несмотря на новый уклад со всеми служащими отношения хорошие, хотя формально управление перешло в руки Исполнительного комитета... Из музея Александра III меня ушли очень деликатно и не без почета, выбрав пожизненным членом советов художественного и этнографического... Что буду дальше делать и как жить, еще не знаю... Главная моя забота теперь соединиться хотя бы на время со своею семьей». В июне 1918 года Д. И. Толстому удается уехать в Киев, добраться до Ялты и в январе 1920–го эвакуироваться с семьей в Константинополь.

В Русском музее остался только Нерадовский, получивший должность хранителя еще в 1909 году (его дважды арестуют: в 1932 и 1935 годах, он отсидит почти десять лет, в 1958–м все обвинения по «делу Российской национальной партии» с него снимут, и выдающийся историк искусства закончит свои дни сотрудником Историко–художественного музея в Загорске, нынешнем Сергиевом Посаде). «Говорят, у Вас в Петрограде чуть не форменный голод, не говоря о прочем. Как всё с музеем? Вообще, что Вы и как Вы? В Питере, говорят, идут феноменальные распродажи. Воображаю, чего не наприобретал музей! Говорят, Смольнянки наконец у Вас3. Это одно уже стоит многого...» Голод. Разруха. А Илья Семенович радуется, что Русский музей наконец получил портреты Левицкого, которых ожидал целых двадцать лет.

В мае 1920–го официально открыли Музей иконописи и живописи, а в августе Илья Семенович очередной раз заболел и опять долго приходил в себя. Из–за разболевшейся ноги было трудно передвигаться даже по дому. Он страшно нервничал: кругом арестовывали, расстреливали, выселяли. Подозрительных родственников в Советской России у Остроуховых не осталось. Брат — в Риге, свояк Николай Иванович Гучков, бывший городской голова, в Гражданскую — уполномоченный Российского Красного Креста по Крыму у Деникина с Врангелем, с 1920 года жил в Париже с дочерью и двумя сыновьями. Валентин Булгаков в своих «Встречах с художниками» посмеется над остроуховской мнительностью и старческой наивностью. Сидит якобы Илья Семенович в кабинете, одетый в драповое пальто, на голове берет, в руках палка, у ног — чемодан. «"Куда это вы собрались? — "В тюрьму!" — "Да почему же?" — "А все Репин подвел, мерзавец эдакий, негодяй! Письмо прислал: "Его превосходительству И. С. Остроухову в Трубниковский переулок, собственный дом. Привет от белогвардейца! Илья Репин"». Такие вот шуточки.

Переписка с «белогвардейцем Репиным» возобновится только в 1923–м, а в 1921 ив 1922 годах он будет писать в Петроград, Ригу, Париж всем одно и то же, словно под копирку: «Мы живем в двух комнатах. Остальные помещения — национализированный музей... охотно посещаемый публикой в определенные дни. Я его хранитель, и мне доставляет удовольствие давать соответствующие объяснения, что, впрочем, я делал и раньше». Больше ничего из письма дядюшки племяннице Вере Николаевне Гучковой о московской жизни узнать не удалось, только что жить очень трудно и на одно питание «проживаются миллионы»: цена хлеба 600 рублей фунт, мяса — 25 тысяч. На бедность жаловались все. «Сейчас все в Москве обходятся без прислуги, — миллионерши таскают самовары, ходят за заставу за картошкой, моют полы», — сообщает брату Грабарь. «Моя жизнь совершенно изменилась. Я стал пролетарием... Всё, что мы наживаем, мы только тратим на еду. Во всем остальном мы себе отказываем. Износились. Сократили квартиру», — жалуется Станиславский, которому в отличие от других «бывших» повезло: из квартиры в Каретном ряду выселили, зато дали этаж в Леонтьевском переулке, а потом, благодаря Луначарскому, закрепили за ним особняк пожизненно.

Остроуховым рассчитывать было не на кого, только на посылки, поступавшие через фонд Американской администрации помощи АРА (организации, расположившейся, между прочим, в особняке Дмитрия Ивановича Щукина и его оттуда выселившей). Чарльз Крэн4, которого Илья Семенович принимал когда–то в Трубниковском, прислал из Нью–Йорка целых десять посылок. Илья Семенович был растроган щедрыми дарами и даже собрал ответную бандероль с «некоторыми художественными произведениями» и ожидал оказии, чтобы их переправить. «Our life has not changed. I am working hard. The house is just the same as you have seen it. Thanks God both of us are well and wish you the same»5, — писал, словно школьник, Илья Семенович: в это самое время он как раз решил возобновить занятия английским.

«Мы живем как все, — пишет он племяннице, — я только ровно никуда не выхожу из дому из–за сердца. Друзья не забывают, и редкий вечер мы бываем одни. Часто музицируем». Внешне мало что изменилось: вечера в столовой за огромным столом, в саду те же японские вишни, персидская сирень и бронзовая модель андреевского Гоголя «на горке». За сад Илья Семенович готов был воевать так же, как и за коллекцию. Черновик жалобы на имя коменданта соседнего дома товарища Сахарова (написанный на обороте вырванных из отчета Московского общества любителей художеств (МОЛХ) за 1910 год страниц) так и просится в фельетон Зощенко или Булгакова: «...Из окон дома, находящегося в Вашем ведении, выходящих в сад смежного владения... неизвестными мне лицами производится постоянное выбрасывание в сад отбросов, старых портянок, селедочных объедков, мусора... между тем владение №17 вмещает в себя национализированное собрание иконописи и живописи, посещаемое публикой, часть собрания (древние каменные кресты и пр.)... выставлены в саду, каковой посещается экскурсиями и поэтому обязан находиться в чистоте и приличном виде, за каковой я ответственный...»

Тем временем зощенко–булгаковские персонажи постепенно заселяли особняк под номером 17. К 1925 году в нем проживали: в квартире номер 2 (восемь комнат) — гражданка Будберг М. А., служащая в отделе животноводства Комитета земледелия; письмоводитель Управления инспекции Артиллерии Генштаба РСФСР Полякова Ю. А. с мужем, начальником Оперативной части штаба командующего морскими силами Республики; счетчица Губсовета Соловская Н. А, агент сельхозотдела МСР и КрД Раблина Е. А. и портниха Анна Карловна Кирш. Квартиру номер 3 (три комнаты) занимали агент при управлении Московской городской железной дороги В. И. Почечуев, его брат, техник при московской конторе, с супругой Почечуевой–Скаткиной Е. А., артисткой–пианисткой музыкальной части Художественного театра; в семи комнатах в квартире номер 4 разместилась контора изысканий Южной части Заволжской дороги, а также семья ее заведующего товарища Лебедева, с прислугой. Отношения к Музейному отделу Наркомпроса никто из жильцов не имел.

Теснившимся на бывшей остроуховской жилплощади (в особняке С. И. Щукина на Знаменке проживало еще больше народу — сорок человек) никакой музей, разумеется, был не нужен, а мечтали они лишь об одном: заполучить музейную площадь и учредить жилтоварищество. В состав инициативной группы были избраны: товарищ Бойтлер, «сочувствующий коммунистам и главный агитатор», «жилец подвала коммунист Яковлев», а также «беспартийный и колеблющийся тов. Попов».

Вышеописанное происходило осенью 1926–го. Год назад, когда праздновали 40–летие художественно–коллекционерской деятельности знаменитого музееведа и художника, подобного поворота событий никто предвидеть не мог. Луначарский на торжественном заседании в Галерее произнес прочувствованную речь и огласил решение правительства присвоить собранному Ильей Семеновичем музею его имя6, утвердить в должности почетного пожизненного хранителя, закрепить за ним занимаемую квартиру и предоставить пожизненную пенсию. Этим список благодеяний и ограничился.

«11–го июля в Третьяковской галерее открывается моя "юбилейная" выставка. Комитет под председательством А. В. Луначарского действует вовсю. Я, разумеется, буду отсутствовать — по болезни», — писал юбиляр Боткиной теперь уже в Ленинград. Выставка состоялась, даже небольшой каталожек к ней был выпущен. Следующая публикация об Остроухове–художнике появится только спустя тридцать лет: две тонюсенькие книжечки ленинградского искусствоведа Юрия Русакова. Этим библиография об И. С. Остроухове и ограничится, если не считать статьи А. М. Эфроса в «Профилях», а также «самиздатовского» номера журнала «Среди коллекционеров» за 1921 год, отпечатанного на ротапринте. Посвященный 40–летию художественно–коллекционерской деятельности «одного из значительнейших наших живописцев» номер начинался остроуховским портретом в знаменитом «мефистофельском» берете работы Н. А. Андреева. Таким Илья Семенович запомнился всем, кто видел его в последние годы.

«Он хворал и принял меня лежа на диване все в той же столовой с укутанными ногами в серый клетчатый плед. Синий берет все так же был надвинут на левое ухо. Его огромная фигура занимала почти все пространство дивана. Лицо его было утомлено.,. Большой, видавший многое, бравший от жизни и дававший... лежал грузной тушей почти неподвижно... Вдоль окна стояла немалая шеренга пустых бутылок, и несколько картин по стенам, окна были открыты в сад, заросший сиренью, — вспоминала одна из сотрудниц Галереи, бывшая тогда юной девушкой. Старик с седой остренькой эспаньолкой и в неизменном берете был рад любым посетителям. Невежественность очередного гостя его только возбуждала. — Не слыхали о Рублеве? Об Ушакове? О строгановском письме? Я вас обучу. Обучу... Приходите, только не через парадный вход, а через крыльцо в саду...» Илья Семенович моментально загорался, начинал увлекательно рассказывать о древней иконописи, о том, как хотели сжечь иконы, а он их спас и что, пока жив, его музей не тронут. Надежда Петровна мелькала тенью, тихо появлялась и тихо удалялась: то с чаем, то с домашним печеньем. В беседы не вмешивалась, только если больному требовалось принять микстуру или выпить бульон, нянчась с мужем словно с ребенком. Едва Ильи Семеновича не стало, вдову моментально выселили из «закрепленной за ней в ознаменование памяти покойного художника Остроухова» квартиры, переселили в крохотные, совершенно непригодные для жилья комнатушки, а личное имущество, по недоразумению, вывезли заодно с коллекциями и архивом («Архив И. С. Остроухова, имеющий научную и общественную ценность, будет разобран компетентными сотрудниками Галереи, причем если обнаружится какая–нибудь интимная переписка, то она, конечно, не будет подлежать опубликованию», — пообещали Надежде Петровне). Взятый по ошибке мебельный гарнитур старухе Остроуховой вернули, а деньги за картины и архив (ее «личное научное и художественное имущество») стали выплачивать частями. В 1932 году Н. П. Остроухова, урожденная Боткина, скончалась, так и не успев получить всей причитающейся ей суммы.

Илья Семенович становился исторической фигурой. Кроме Репина из его поколения в живых почти никого не осталось. «Он принимал всех, сидя грузно огромной своей фигурой, часто неподвижной из–за больной ноги, в старом мягком кресле, между большим обеденным столом и пристенными столиками, среди картин, рисунков, книг, бумаг, лекарств и пустых коробочек из–под них, испещренных, по крышкам и донышкам, цифрами, пометками и значками. Он встречал каждого новоприбывшего сердечным и протяжным "а–а–а!" и именем–отчеством. Он делал затем молчаливое движение рукой, приглашающее сесть. Несколько секунд он на вас не глядел, как бы давая прижиться, и продолжал есть или читать, но потом из–под черного бархатного берета, надвинутого краем на глаза, снова раздавалось медленное поскрипывание челюстей, со старческим пришипом выполняло вступительное: "Ну, сударь..." — вспоминал Абрам Эфрос. — Оно двигалось, окруженное полузвуками, междометиями, придыханиями, точно бы ничего не означающими; но уже в их тумане проступали какие–то очертания. Нарастали оттенки, грозовые, или ласкательные, или вопрошающие, — и полусмущенно–полунеожиданно–полуожидающе ловя их, вы начинали постигать, на что шли, чего ждать, и что на сей раз уготовил вам этот последний Понтифекс Максимус российского собирательства».

Подобно римскому верховному жрецу, Илья Семенович рассчитывал на пожизненную должность. Наивный. Неужели, наблюдая за расправой с бывшими частными музеями, он надеялся, что сможет продержаться? Музей в Трубниковском переулке оставался последним из могикан, когда в конце 1925 года заговорили и о его ликвидации. Илья Семенович, надо отдать ему должное, не впал в истерику, а начал крепить оборону, мобилизовав имеющиеся в наличии силы. В апреле 1926 года на имя наркома Луначарского было отправлено письмо в защиту музея (подписи поставили бывшие члены «Бубнового валета», а ныне уважаемые советские живописцы Юон, Машков, Кончаловский, Рождественский, из критиков — верный Абрам Эфрос, из знаменитостей — К. С. Станиславский, скульптор Николай Андреев и даже Исаак Бродский, от музейщиков — директор Музея нового западного искусства Борис Терновец и хранители Музея изящных искусств А. А. Сидоров и Н. И. Романов). В очередной раз повторялись слова о том, что коллекция «имеет выдающийся интерес», особенно «для нового поколения наших художников», поскольку демонстрирует искания «больших и малых мастеров». Что распыление «уничтожит оригинальный и редкий музейный организм», поскольку он — единственное в Москве место, где сопоставлены «различные и в то же время перекликающиеся художественные эпохи», и т. д. Шанс отсрочить надвигавшуюся катастрофу, несомненно, существовал, но спорить «с диалектикой музейной жизни» было бессмысленно: рано или поздно остроуховский музей должен был исчезнуть.

Посетителей в Трубниковском бывало немного («Музей этот почти всегда был безлюден, только высокий молчаливый старик — сам хозяин — маячил как тень в темноватых комнатах»). Илья Семенович не хотел, чтобы о слабой посещаемости узнало начальство, и перед подачей в Отдел по делам музеев квартального отчета выдавал сотруднику Пахомову некоторую сумму — на покупку входных билетов. Ради сохранения музея он готов был идти на любые ухищрения. Когда потребовали поменять экспозицию, неуживчивый Илья Семенович не боролся и не спорил. Западные картины повесить отдельно от русских, а иконопись перенести в другую комнату — не вопрос. Коллекции и раньше не претендовали на первоклассность и всеохватность, а после подобной перевески камерный музей лишился былой прелести вовсе.

«Силы не прибыло, но убыла красочность; маленькой Третьяковской галереи не создалось, а остроуховское собрание обезличилось, — как всегда точно и образно описал произошедшее Абрам Эфрос. — ...Экспозиционный узор имел всю остроуховскую значительность. Он соединял, сопоставлял, разлучал, сталкивал по десяткам признаков и свойств. Это было увлеченным проникновением внутрь каждого произведения — вечное обновление его прелести, всегдашнее обращение к неожиданности восприятия. Один из моих западных знакомцев... говорил мне о необходимости целых зал "вольной экспозиции", чтобы в старом искусстве проявлять новые черты, а в молодом — распознавать генетические связи. Я отвечал ему ссылкой на коллекцию и навыки Остроухова. Да, там молодого Коро можно было сопоставить с Сильвестром Щедриным, дать Шебуевской "Смерти Фаэтона" в pendant композицию Жерико, соединять Серова и Дега, Гойю и Мане, там голубой пейзаж Александра Иванова взывал к отсутствующему Сезанну, а "Стена Коммунаров" Репина — к Менцелю, там XVIII век и ХХ–ый объединялся портретами и отталкивался природой, и т. д. и т. п.»

Почетный пожизненный хранитель так старался быть на хорошем счету у Музейного отдела, что согласился участвовать в «заманивании» в Советскую Россию окопавшегося в Финляндии Репина. «Делегаты со всех концов света. Приедет Рабиндранат Тагор. Приедут французы, немцы, англичане, испанцы — и даже чилийцы. Для делегатов отведена отлично оборудованная "Европейская Гостиница". Так что Вы окажетесь в своей любимой среде. Ведь Вы любите ученых. Кроме того, из русских делегатов будут: Станиславский, Качалов, Влад. Немирович–Данченко, Собинов и др. Люди искусства. Весьма возможно, что от музея Остроухова будет сам И. С. Остроухов. Словом, соберутся лучшие люди России и Запада. Нет сомнения, что торжество Академии превратится в Ваше торжество...» — уговаривал Репина Корней Чуковский. Илья Ефимович был растроган и решился ехать, чтобы непременно побывать в Москве и «навестить друга П. М. Третьякова и моего обожаемого мудреца — Илью Семеновича Остроухова».

Остроухов был одним из козырей. «Что Вам делать в Куоккала. Приезжайте–ка сюда. Побываете в Эрмитаже, в Русском музее, у Остроухова и к февралю назад!» — заманивал Чуковский. И «обожаемый мудрец» Илья Семенович звал, обещал, что вернут имение, и даже предложил назвать именем художника Чугуев. «Да избавит Вас Бог от этой бестактности», — одернул его юбиляр. Илья Ефимович написал Остроухову несколько писем, хотя из–за новой орфографии это ему было трудно7. Потом Репин, как водится, все поменял. Никуда не поехал, а про советские музеи высказался в письме Чуковскому и вовсе неполиткорректно: «...Думаю, что никаких музеев у нас больше нет. Есть теперь только Музеи Революции, где лежат кости героев Революции, со всеми запекшимися кусками тел и крови и — с ободранными лохмотьями разнообразных тряпок... удручающее впечатление».

«Остроухов жил под вечной угрозой "административного пароксизма" или какой–нибудь губительной музейной перестановки, на которой планировал отличиться строивший свою карьеру перед большевистским начальством специалист, — напишет П. П. Муратов, наблюдавший за «бесконечными обысками, ревизиями, контролями», которым подвергался его старший друг, из Европы. Павел Павлович успел посидеть в тюрьме как член Комитета помощи голодающим, был освобожден и добился командировки в Берлин, откуда уже не вернулся8. — Положение бывало подчас настолько трудным, что друзья Остроухова ходили с мрачными лицами, не решаясь сообщить ему новость вроде того, что собрание его будет отправлено в Петербург или вывезено в какой–нибудь московский музей».

«Оказывается, уже несколько месяцев в Совнаркоме обсуждается идея переноса нашего Музея в Зубаловский дом9. Только сейчас узнал по телефону от Абрама Марковича: наконец, слава богу, отстояли и вопрос кончен. Ночь не спал», — напишет Илья Семенович 30 июня 1927 года. И позднее: «В Галерее продолжаются реформы. Директор — Щусев, зам. по худ–научной части Машковцев. Больше никого во главе, чтобы занять это место. Музей пока на своем месте. Пока! А летом новая... комиссия... сокращения». В 1925 году И. Э. Грабаря отставили от Галереи, и Илья Семенович с ним помирился. Бывший директор ГТГ путешествовал по миру, время от времени посылая Илье Семеновичу письма то из Англии (что ездит по Лондону с остроуховским бедекером и рассматривает коллекции Национальной галереи и что остроуховский Тьеполо по живописи тоньше здешнего), то из Германии (выставки икон, которые повез в Берлин и Мюнхен Грабарь, Илью Семеновича интересовали особенно). О том, что происходило в европейских музеях и какие устраивались там выставки, Остроухов узнавал теперь только из писем бывших коллег. О нем постепенно забывали, хотя в июне 1927 года Илья Семенович с нескрываемой гордостью написал А. П. Боткиной, что его «влекут в Галерею для активной работы». Ни на какую «активную работу» у него не было ни сил, ни здоровья — все уходило на спасение от разорения своего музея: на «защиту музея от гадов», как он выражался.

«Каждый раз старик заболевал иссушающей тревогой, вызывал друзей и полезных людей, устраивал тайные совещания, прибавлял новые бумажки и постановления к старым и не отступал, пока мы совокупными усилиями не поднимали на ноги дружественных народных комиссаров, в иной раз и Совнарком, и снова не отбивали напора. После этого на недели он ложился в постель и отходил», — описывал свое участие в «заседаниях по защите музея от гадов» Абрам Маркович Эфрос. В последний раз опять помог Луначарский («Л. обещал горячо поддержать. Будет звонить Богуславскому и Смирнову в Совнарком»).

Только 1 октября 1927 года Илья Семенович Остроухов наконец получает долгожданное уведомление, гласящее, что «согласно распоряжения НКП за № 281» ему присвоено звание директора музея его имени (так прямо и было написано: «Директора Музея Вашего имени»). 1928 год проходит в болезнях, бессоннице и ремонте. «В комнате бушует малярный и столярный ремонт, угла не сыщешь, где голову приклонить... А американец обоего пола знать ничего не хочет, все прет себе смотреть музей. Ну, показываешь группам то, что возможно, а с будущей недели двери входные забьем железными листами наглухо», — жалуется он. Выбрался в кино на «забавную немецкую фривольную фильму, слаженную и сработанную», читал день и ночь. «Был два раза в Галерее — суета сует и всяческая суета».

В январе 1928 года Лев Троцкий, а с ним более ста оппозиционеров были сосланы в отдаленные регионы СССР. Начались аресты — первая волна будущего «большого террора». Высылка Троцкого лишила музейный отдел начальника — товарища Троцкой. «Во главе музейного отдела становится В. Н. Невский, что я приветствую... Бедному Сергею Павловичу, Вейнеру, Машковцеву и кому–то еще предъявлена III статья. Значит, будут судбища. Что Н. И. Романов уволен по всем пунктам, вы, конечно, знаете, даже в Ленинскую библиотеку не пускают, — писал Илья Семенович жене Н. М. Щекотова10. — Жестокий обыск у Лебедевых... Что со мной делалось! Вы пишете не волноваться, не нервничать. Голова кругом идет, мотает, как в бурном море». Помимо троцкистов арестовывали и ссылали ученых, «чистили» Академию наук, госаппарат, общественные и кооперативные объединения. В 1929 году дошла очередь и до Остроухова. «Бывший домовладелец и совладелец чайной торговли» был лишен избирательных прав. Илья Семенович, привыкший за годы советской власти направлять прошения в разные инстанции, написал покаянное письмо в Замоскворецкую районную избирательную комиссию:

«9–го марта мне сообщили, что я внесен месткомом сотрудников ТГ в список лиц, лишенных избирательных прав, причем причиной для лишения избирательных прав указали, что я был в дореволюционное время домовладельцем и совладельцем чайной торговли. Указываю, что д–ем я был около года, но не являлся совладельцем "чайной торговли", но состоял членом чайной фирмы "Петра Боткина сыновья". Надо сказать, что коммерческой деятельностью я не занимался, а всю жизнь свою отдал исключительно искусству, был и есть художник, что и было указано в 1925 году, когда была отмечена специальным юбилейным торжеством моя художественная деятельность в течение сорока лет... Я в течение 4–х лет состоял Членом совета ТГ и 10 лет Попечителем, а в настоящее время единственным почетным членом; состою членом Ленинградской АХ, действительным членом СРХ, почетным пожизненным хранителем и фактически заведующим Государственного музея И. С. Остроухова (т. е. моего имени), членом профсоюза Работников просвещения (чл. кн. № 47799) и научных работников, зарегистрированного в ЦКУБУ по высшей категории...

Предъявляя членский билет Профсоюза, прошу исключить меня из списка граждан, лишенных избирательных прав, полагая, что я попал в него по ошибке».

Лишенцами помимо Остроухова оказались многие именитые граждане: Станиславский, профессор–медик Абрикосов — как сын фабриканта. Потом спохватились. В газетах появилось слово «перегибы»...

Илья Семенович Остроухов скончался 15 июля 1929 года. Его похоронили на Даниловском кладбище, надгробие сделал скульптор Н. А. Андреев.

«Его гроб, на переходе от квартиры–музея в Трубниковском переулке, где он прожил столько десятилетий, к месту последнего покоя на кладбище Даниловского монастыря, поставили в этой самой, отвоеванной им зале. Над изголовьем у него висел его собственный, знаменитый "Сиверко"; насупротив — портрет, сделанный с него Серовым в 1902 году, когда Остроухову было сорок четыре года. Кругом и рядом — холсты Коровина, Левитана, Серова, Врубеля. Он принимал последние почести гражданской панихиды, в самом деле, среди своих. И я (Абрам Эфрос. — Н. С.) подумал, стоя в толпе у гроба: не темное ли, предсмертное чувство тяги к "своим местам" руководило его последней борьбой за себя в Галерее?..» — писал в «Профилях» Эфрос.

Муратов узнал о смерти Ильи Семеновича в Париже. В некрологе в «Последних ведомостях» он писал, что радуется тому, что «смерть застала Остроухова среди привычных, щедро завешанных стен» и он ушел, не увидев, как всего спустя несколько месяцев его обожаемый музей «разнесут в клочья».

«И вот Остроухов умер, и в мире нет больше его меткого ума, его всепонимающей чуткости, его любви к тому, что достойно быть любимым в жизни. Большое утешение думать, что умер он неразлученным со своими иконами, картинами, книгами. Я представляю его в ужасный двадцатый год, в глухую ночь Москвы, заваленной сугробами, в томительной бессоннице бродящим по комнатам нетопленого дома, со свечой в руке и вдруг надолго останавливающимся то перед прекрасным ликом иконы, то перед любимым и бережно переплетенным томиком, который чуть ли не ощупью находили его пальцы в кромешной тьме библиотеки...»

Примечания

1. Так и хочется вспомнить рассказ Н. Б. Нордман–Северовой о вегетарианском обеде, устроенном Остроуховыми для Репина с супругой. «Надо было видеть этот тощий грибной суп, от которого пахло кипятком, эти жирные рисовые котлеты, около которых жалостливо катались отварные изюминки, и глубокую кастрюлю, из которой подозрительно вынимали ложкой густой саговый суп. Грустные лица с навязанной им идеей. И разговор прерывался и падал. Нет, я более не могу! — вдруг раздался голос Остроухова, полный непримиримого возмущения. Он с отвращением отодвинул тарелку с горкой затвердевшей саги и, как бы отбрасывая от себя нелепость, громко воскликнул: — Наталья Борисовна, и ну–ка тепель ветцинки? У нас цудесная». Вряд ли у кого теперь повернулся язык назвать подобное угощение «голодным, холодным и несущественным».

2. Дмитрий Иванович Толстой, граф (1860—1940) — в 1898—1901 годах чиновник особых поручений при министре иностранных дел, в 1899 году пожалован в церемониймейстеры двора. С 1901 года товарищ управляющего Русским музеем, с 1909–го — директор Эрмитажа. В 1912 году назначен вторым обер–церемониймейстером двора с оставлением директором Эрмитажа. После Октябрьской революции продолжал возглавлять Эрмитаж (некоторое время оставался и управляющим Русским музеем). С 1920 года в эмиграции.

3. «Много было радостного волнения, когда я получил письменное разрешение на портреты смолянок. Не откладывая, я поехал... на грузовике в Петергоф, захватив весь нужный упаковочный материал. Все портреты смолянок висели в одной из дворцовых гостиных. В ней было сыро, окна, завешанные гардинами, не пропускали света. Когда картины сняли со стен, мы увидели, что холст был влажный, а вся оборотная сторона полотен густо покрыта плесенью», — вспоминал П. И. Нерадовский.

4. Чарльз Крэн (1858—1939) — американский предприниматель, коллекционер. Помогал в организации выставки советских художников в США в 1924 году.

5. «Жизнь наша течет по–прежнему. Я много работаю. Дом выглядит так же, каким Вы его видели. Благодаря Господу, все у нас благополучно, чего и Вам желаю» (англ.).

6. Музей иконописи и живописи был переименован в Музей иконописи и живописи имени И. С. Остроухова. Первым музеем, к которому еще сам Ленин добавил слово «имени», была Третьяковская галерея.

7. Вопрос с орфографией для Репина был принципиален, и Чуковский страшно хлопотал, чтобы великому художнику разрешили печатать воспоминания по старой орфографии: «Если вы так любите Репина, разрешите ему букву "ять"».

8. В августе 1918 года П. П. Муратов начал работать в Коллегии по делам музеев, где с декабря 1919 года возглавил комиссию для обследования московских музеев. Весь 1919 год провел в поездках по стране, связанных с реставрацией и сохранением памятников древнерусского искусства; вместе с А. И. Анисимовым (1877—1939), искусствоведом, специалистом по древнерусской живописи, наблюдал за работами по расчистке фресок Феофана Грека в храме Спаса Преображения на Ильине улице в Новгороде.

9. Речь идет о бывшем особняке нефтепромышленника Л. К. Зубалова на Садово–Черногрязской, в котором с 1919 по 1921 год располагался филиал хранилища Государственного музейного фонда (ГМФ).

10. Николай Михайлович Щекотов (1884—1945) — искусствовед, музейный работник, член коллегии (1918—1922), директор Государственного исторического музея (1921 — 1925) и Третьяковской галереи (1925—1926).

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Березовая балка. Кисловодск
Н. A. Ярошенко Березовая балка. Кисловодск
Автопортрет
В. И. Суриков Автопортрет, 1902
Всадники
В. А. Серов Всадники, 1910
Зимний пейзаж. Москва
А. К. Саврасов Зимний пейзаж. Москва, 1873
Сидящие
И.П. Похитонов Сидящие
© 2017 «Товарищество передвижных художественных выставок»