Валентин Александрович Серов Иван Иванович Шишкин Исаак Ильич Левитан Виктор Михайлович Васнецов Илья Ефимович Репин Алексей Кондратьевич Саврасов Василий Дмитриевич Поленов Василий Иванович Суриков Архип Иванович Куинджи Иван Николаевич Крамской Василий Григорьевич Перов Николай Николаевич Ге
 
Главная страница История ТПХВ Фотографии Книги Ссылки Статьи Художники:
Ге Н. Н.
Васнецов В. М.
Крамской И. Н.
Куинджи А. И.
Левитан И. И.
Малютин С. В.
Мясоедов Г. Г.
Неврев Н. В.
Нестеров М. В.
Остроухов И. С.
Перов В. Г.
Петровичев П. И.
Поленов В. Д.
Похитонов И. П.
Прянишников И. М.
Репин И. Е.
Рябушкин А. П.
Савицкий К. А.
Саврасов А. К.
Серов В. А.
Степанов А. С.
Суриков В. И.
Туржанский Л. В.
Шишкин И. И.
Якоби В. И.
Ярошенко Н. А.

«Лавинный темперамент»

«Старая Москва звала его просто "Ильей Семеновичем", без фамилии, словно никакой фамилии у него не было. Это — особая, исконная российская честь, означавшая, что другого человека с таким именем–отчеством не существует, а этого, единственного, должен знать всякий. Он делил в собирательстве это отличие только с "Павлом Михайловичем" — с самим Третьяковым... Династия людей имени–отчества вообще кончается. Новое время ее не возобновит». Критик Абрам Эфрос написал эти слова в 1929 году, когда людей с подобным, чуть ли не великокняжеским титулом почти не останется.

«Илья Семенович был одним из самых замечательных русских людей, каких мне приходилось встречать», — вспоминал близко знавший его П. П. Муратов, сам бывший ярчайшей фигурой Серебряного века, а после эмиграции — культуры русского зарубежья.

«Он был человеком большого ума (что для России еще не большая редкость), сильного, даже властного характера (что уже несколько реже) и огромной, неистребимой, деятельной любви к жизни (что, пожалуй, являлось у нас и совсем редкостью). Это последнее качество и было как раз связано с разнообразнейшей обаятельнейшей одаренностью Остроухова.

Он был всесторонне способным человеком. Любовь к жизни и интерес к жизни непрестанно поднимали способности его на уровень некой повышенной напряженности. Всякая мысль становилась для него неотложной, всякое делание — настойчивым, всякая забота — острой, всякое дело — живым... Этот человек никогда ни в чем не умел быть безразличным», — подытоживал Муратов.

При всех положительных качествах Илья Семенович часто бывал несносен. Из–за отвратительной несговорчивости, безапелляционности в суждениях, взбалмошности и капризности (чаще показной) он заслужил в свой адрес невероятное количество едкостей и колкостей. Этого противоречивого человека действительно можно было не любить и за многое упрекать. Однако «темпераментность натуры» все искупала. Он «вечно горел страстями», как выразился Муратов, поэтому никогда и ни при каких обстоятельствах оставаться равнодушным и безразличным не мог. Представьте себе 70–летнего старца, пишущего народному комиссару здравоохранения Семашко гневное письмо, призывая покончить с негодяями, обрывающими в садах сирень, и приказать задерживать «всякого проходящего с сиреневой ношей и строго–настрого запретить продавать сиреневые букеты на улицах».

Если он кого–то любил, то не жалел ни времени, ни сил, чтобы помочь: лучший тому пример — отношения с Валентином Серовым и Николаем Андреевым. Первый, впрочем, был его ближайший друг, товарищ юности, правая рука по совету Третьяковской галереи, а Андреев — начинающий скульптор, на которого покровительствующий ему Остроухов когда–то «поставил» и выиграл; вернее, выиграли все, поскольку только благодаря его интуиции мы имеем великий андреевский памятник Гоголю, ютящийся ныне в сквере на Никитском бульваре.

Илья Семенович умилялся красоте пейзажа, совершенству античной вазы, хорошо сделанной картине. Любил писать письма, в которых не уставал подробно описывать впечатления от увиденного, услышанного, прочитанного. Если он чем–то увлекался, если узнавал что–то новое, то его буквально распирало желание поделиться своим открытием. Наслаждаться или переживать в одиночку он совершенно не мог физически. При этом беды свои, надо отдать ему должное, переносил поистине стоически. Даже в последние годы жизни, возобновив переписку с Репиным, он не жалуется на болезни, не пишет о том, что ему оставили две комнаты в особняке и дали жалкую пенсию, а восторгается гениальным Веласкесом: «Боже мой, что за живопись, что за рисунок! Прямо гремит вещь... Какая маэстрия техники, какой точный глаз». Мучаясь от холода зимой 1921 года, пишет не о нехватке дров и продуктов, а о том, что Господь послал ему икону — не исключено, что «самого Андрея Рублева», и «выше этого художественного достижения» не знал еще никто. С не меньшим упоением он описывает знакомство с «гениальным юношей», начинающим писателем Леонидом Леоновым, чьи рассказы кажутся ему настоящими шедеврами. Из–за больных ног он еле двигается по дому, но пишет своему многолетнему адресату А. П. Боткиной совсем не об этом, а о том, что во время майской грозы «брызнули первые листья», а утром в их сад прилетели птички краснохвостики.

Увлеченность и восторженность Остроухов сохранит до конца дней, а от юношеской застенчивости, порой превращавшейся в натуральную фобию, и неуверенности в себе избавится, причем довольно–таки рано. «Мне часто приходит в голову, что я или пустой человек, которого куда ни кинь, всюду будет охать, ахать, всем вокруг довольствоваться, или — бездушный, которому чужды постоянные интересы и привязанности, который живет минутой, последним, новым, свежим впечатлением», — признавался 25–летний Илья. В те годы Остроухов постоянно сомневается в собственных способностях, рефлексирует по любому поводу и регулярно в кого–нибудь влюбляется: то в художников, то в музыкантов, но по преимуществу — в актрис, даром что дни и ночи проводит в театре и опере. («Сыгранностью, простотой, правдой игры Савина взяла меня, и вот я опять влюблен... так же безнадежно, как и в прочие оные раза».)

При такой пылкости и «лавинности характера» (определение Александры Павловны Боткиной) представить Илью Семеновича часами сидящим за мольбертом было трудно. «Дело живописца просто не соответствовало его темпераменту», — констатировал Муратов. А ведь Остроухов был отличным пейзажистом: его знаменитое «Сиверко» современники ставили ничуть не ниже пейзажей Левитана. Но Исаак Ильич, и манерой, и чувствительностью так похожий на Остроухова, причислен к лику великих мастеров–живописцев, а Илья Семенович так и остался художником одной картины, ну в крайнем случае трех.

Да и вообще жизнь этих современников сложилась настолько по–разному, что сравнивать можно исключительно их пейзажные мотивы, у одного находя меланхолию, а у другого — нет. «Левитан часто впадал в меланхолию и часто плакал. Иногда он искал прочесть что–нибудь такое, что вызывало бы страдание и грусть. Уговаривал меня читать вместе. "Мы найдем настроение, это так хорошо, так грустно, — душе так нужны слезы..." ...Летом Левитан мог лежать на траве целый день и смотреть в высь неба... Я разделял его созерцания, но не любил, когда он плакал, — вспоминал Константин Коровин, заключая свой мемуар следующим пассажем:" — Довольно реветь", — говорил я ему. — "Константин, я не реву, я рыдаю"...»

К тому же о каком серьезном сравнении может вообще идти речь, кроме верности натуре, если Остроухов, по собственному признанию, «вполне профессиональным художником» так и не сделался, ибо «не отдавался искусству исключительно и не делал из него главного интереса жизни».

Поскольку искусство все–таки было главным его интересом, столь откровенное признание касалось конкретно живописи, которой Илья Остроухов начал заниматься в 1881 году. Методичный, порой излишне скрупулезный и обстоятельный (за что его многократно выбирали казначеем и включали в состав всевозможных ревизионных комиссий), 25–летний Илья установил для себя жесткий распорядок дня: в 7.30 вставать, с 8.30 до 10.30 — писать этюды, с 11 до 12.30 и с 14 до 18 совершать прогулки или осматривать памятники (если дело происходило за границей) и не позже 23.30 отправляться в постель. В июне, июле и августе он поднимался в шесть утра, потом, месяц за месяцем, набавлял по полчаса; в январе позволял себе просыпаться в половине девятого и постепенно переводил стрелки назад, стараясь урвать побольше светлого времени суток. «Чистой работы за вычетом» получалось где–то часов пять — семь в месяц.

Несколько лет Илья Остроухов пытался следовать подобному режиму. Но неуемный интерес к жизни, помноженный на его «лавинный темперамент», требовал совершенно иного ритма. Так что в сравнении с живущими профессией художниками (в отличие от литератора, живописец, особенно в XX веке, ничем иным жить и не может, ежели он, конечно, — Живописец) работал он мало и несколько лет мог вообще не подходить к мольберту. Неспроста Левитан в одном из писем обмолвился, что Илья Семенович — человек, «имеющий досуг».

Тем не менее во всех анкетах в пункте «профессия» Остроухов указывал — «художник», хотя по большому счету в соответствующей графе ему скорее следовало бы писать «общественный» или «музейный деятель», что было гораздо ближе к истине. С другой стороны, называть его, члена Товарищества передвижников с 1891 года, дилетантом ни у кого язык не поворачивался. Самое точное определение Остроухову–художнику сумел найти Муратов, назвавший его «полупрофессионалом». Полупрофессионалом Илья Семенович до конца дней и оставался. Оказавшись во время войны не у дел, он достал кисти, купил свежие краски и вновь начал писать. Лишившись семейного бизнеса, особняка, коллекций и прочего имевшегося в наличии движимого и недвижимого имущества, а вместе с этим и надежд на скорейшее возвращение к прежней жизни, живописать он стал чуть ли не ежедневно. «Творчество в такое время, по–моему, самое лучшее, что можно было придумать», — говорил Остроухов, радуясь, что «помнят руки–то, помнят родимые». Помимо того что занятия живописью были натуральной психотерапией (создавая произведение искусства, человек отстраняется от пережитого и переосмысливает его, отвлекаясь от тяжелых переживаний — так называемый метод арт–терапии), остроуховские этюды бойко покупались друзьями и любителями, а отнюдь не раздаривались восхищенным поклонникам. Неожиданно обрушившаяся популярность, имевшая еще и денежное выражение, наполнила художника гордостью. Особенно лестно для его самолюбия было сообщить о сем факте Репину.

«Ах, как я хотел бы видеть Ваши работы! Конечно, и Вас... Ведь Вы же, слава Богу, более тридцати лет назад уже были верховодом в пейзаже. Разве можно забыть — оставшуюся посерелую снеговую зелень весною. А Сиверко!! Да, всё, что Вы только произвели, пользовалось заслуженным восхищением всех, кто понимал, ценил искусство, и молодежь — как невольно и самозабвенно подражала Вам. Всякая картина... эпоха в нашем творчестве была», — немедленно откликнулся Илья Ефимович.

Дифирамбы всегда чрезмерно восторженного Репина наверняка тронули старика Остроухова (переписка между ними вновь завязалась в 1923 году, когда одному было за семьдесят, другому — за восемьдесят). Ведь чего только не приходилось слышать о себе: что взял невесту «с хвостом», стал зятем чайного короля Петра Боткина, ну, понятное дело, живопись забросил; да и вообще всегда был ленив... В действительности все было далеко не так. Женитьба, без спору, была удачной, но по взаимному чувству, а совсем не по расчету (во что, правда, большинство видевших его спутницу жизни верить отказывалось). Первые годы ему удавалось совмещать живопись с ежедневным присутствием в конторе Боткиных. Но ведь требовалось время еще и на то, чтобы музицировать, собирать картины, читать, путешествовать, фотографировать, участвовать во всевозможных комиссиях, не говоря уже о руководстве галереей, которой будет посвящено целых тринадцать лет.

«Меня постоянно что–то оттягивало: то музыка, то археология, то собирательство, то книги», — запишет Илья Семенович на восьмом десятке лет.

Первые воспоминания сына елецкого «купеческого брата», почетного гражданина Семена Васильевича Остроухова и законной жены его Веры Ивановны, родившегося 20 июля 1858 года и крещенного в церкви Параскевы Пятницы (на месте которой в 1930–х соорудили павильон станции метро «Новокузнецкая»), были связаны с книгами. «Лет с восьми я стал увлекаться чтением. Мне стали дарить книги. Я с живостью стал читать Майн Рида, Купера, Вальтера Скотта и их всех перечитал. Еще больше набрасывался на картинки в дорогих изданиях, которые дарили мне добрые родители и родня. Первыми художественными изданиями, меня поразившими, были "Северное Сияние"1, "Библия в рисунках Юлиуса Шнора" и какое–то трехтомное издание по русской истории в картинках. Несколько позднее я познакомился с иллюстрациями Густава Доре. И вот этот художник прямо вскружил мою юную голову. Мне было лет одиннадцать–двенадцать, когда мне подарили первые выпуски "Библии"».

Первые литографии французский рисовальщик–иллюстратор напечатал в одиннадцать лет. Столько же было увидевшему его библейские рисунки русскому мальчику Илье. В отличие от знаменитого Доре стать художником он вроде бы и не мечтал, а просто любил рисовать, как и все дети. Но, видимо, было что–то особенное в его детском увлечении. Первым на это обратил внимание дядя. Сергей Остроухов, родной брат отца, числится в словаре выпускников Петербургской академии художеств как вольноопределяющийся, окончивший в 1856 году академию со званием свободного художника и получивший за время учебы две серебряные медали. Еще известно, что художественная карьера его не задалась, живопись он бросил, вернулся в родной Елец, где вскоре умер. Когда же Сергей Васильевич приезжал в Москву, обязательно рисовал племяннику фигурки лошадок, людей и все, что бы тот ни требовал. «Я пытался перенять у него кое–что. Мне пять лет... Помню ночью свою добрую кроватку, всю обвешанную по стене вырезанными из бумаги и мною нарисованными ангелами и святыми». Потом Илья увлекся бабочками, жуками и птицами. «С семи лет от роду каждую весну мы переезжали в подмосковное имение отца, на Сенеж, где оставались все лето и чаще осень. К пятнадцати годам у меня огромные коллекции. И огромный запас наблюдений».

Жуки и птицы — увлечение малораспространенное в отличие от коллекционирования бабочек, романтизированного В. В. Набоковым. «И высшее для меня наслаждение... это наудачу выбранный пейзаж, все равно в какой полосе, тундровой или полынной, или даже среди остатков какого–нибудь старого сосняка у железной дороги... любой уголок земли, где я могу быть в обществе бабочек и кормовых их растений. Вот это — блаженство, — писал в одном из интервью автор «Лолиты», известный научному сообществу подвидом nabokoviani.— Натуралисту интересно распутывать истории жизни малоизученных насекомых, изучать их привычки и строение, находить им место в классификационной схеме, той самой, которая иногда может приятно взорваться в ослепительном блеске полемического фейерверка, когда новое открытие нарушает старую схему и озадачивает ее бестолковых сторонников». У Остроухова тоже имелись все предпосылки стать ученым, и сохранившиеся в его архиве письма лишний раз это подтверждают. «Если Вы, многоуважаемый Илья Семенович, не раздумали показывать профанам Вашу богатую коллекцию, то позвольте A. Л. Линде и мне посетить Вас завтра часу в первом. Едете ли на Сенеж? Я желал, чтобы вы хозяйским Вашим заранее обдуманным распоряжением... обставили бы благопристойно и возможно полно нашу экскурсию — она же обещает быть интересной». Можно подумать, это ученик пишет учителю, а не наоборот — преподаватель истории и географии, исследователь флоры и фауны Центральной России Петр Петрович Мельгунов обращается к своему воспитаннику2.

В Московскую практическую академию коммерческих наук Илью отдали в двенадцать лет, определив в третий класс. Учить сыновей — Илью и Леонида — в семье елецкого купца Остроухова, занимавшегося мукомольным бизнесом, старались, несмотря на ограниченность в средствах — купцами они были «средней руки». Три года купеческий сын Илья Остроухов числился воспитанником Коммерческой академии, лучшего по тем временам для подготовки деловых людей заведения. Окончившие академию (почему–то именно академию, хотя учреждение это, относившееся к разряду средних специальных, следовало именовать менее высокопарно — училищем) «кандидаты коммерции» имели право поступать либо в Коммерческий институт, либо в университет. Ни той ни другой возможностью Остроухов не воспользовался. Хранивший с конца 1880–х любые мелочи, вплоть до квитанций из цветочных магазинов, никаких документальных свидетельств, не говоря уже о воспоминаниях о проведенных в Коммерческой академии годах, он не оставил. Судя по табелям успеваемости, точные дисциплины Илье давались не очень (по математике «удовлетворительно», про товароведение, бухгалтерию, политэкономию неизвестно), в рисовании гипсов учителя указывали на небрежность; зато по истории и естествознанию было «отлично». С языками тоже получалось. Кстати, в единственном из средних московских учебных заведений здесь, помимо французского и немецкого, преподавали еще и английский, бывший тогда редкостью; занятия английским Илья Семенович возобновит в холодные и голодные 1920–е (да еще в компанию к себе пригласит скульптора Николая Андреева, иностранными языками не владевшего).

Английский язык, надо сказать, пригодился, и очень скоро. Знакомый отца полицейский пристав, знавший, что Илья читает по–английски и любит собирать бабочек, пришел на Софийскую набережную. Требовался совет, причем срочный. Случилось крайне неприятное для городских властей происшествие: в замоскворецких номерах скоропостижно скончался некий путешественник, по документам — англичанин, возвращавшийся домой из Туркестана. При нем осталось множество коробок и ящиков, в которых обнаружили коллекцию насекомых. По полицейским правилам, путешественника надлежало похоронить, а вещи его с аукциона продать. Странным содержимым багажа иностранца пристав просил «поинтересоваться» Илью — никого более компетентного в окружении господина унтер–офицера просто не нашлось.

Взору гимназиста Остроухова нежданно–негаданно предстали несметные сокровища, о каких нельзя было и помыслить. Лицезрение их имело своим последствием первый серьезный «приступ коллекционерской страсти», рецидивы которого будут проявляться всю оставшуюся жизнь. Выпросив у отца «красненькую» (так в пору его молодости именовалась купюра в 10 рублей, в отличие от «синенькой» номиналом в 5 рублей), он «завладел» первоклассной энтомологической коллекцией — той самой, которую просил позволения осмотреть Мельгунов и впоследствии подаренной Московскому университету. Переписка учителя и ученика, бывшего десятью годами моложе своего наставника (всю свою юность Остроухов будет тянуться к старшим и более опытным), целиком посвящена изучению подмосковной флоры и фауны. Из–за множества латинских названий она трудночитаема и историкам искусства малоинтересна. «Что лед? Вы полагаете, мы продержим дома Virillustriis Pallatinius secundus... Вчера был в Царицыно, последствия морозов ощутительные... всего нашли два гнезда... Мы могли бы, вероятно, заинтересовать Вас найденным нами гнездом Corvus comix Linnaeus... — настойчиво приглашает его Петр Петрович. — Не отложите ли экскурсию на Сенеж и не присоединитесь к нам в Петровском и Разумовском? Если соберетесь, то будьте к восьми утра у Страстного монастыря (линейка до Петровского), и если же лаете переговорить лично, то consilium magnit будет у меня завтра вечером».

Судя по всему, Илья Семенович в ту пору несомненно видел себя ученым, зоологом или энтомологом, как Мельгунов, избранный в комиссию по исследованию фауны Московской губернии и за сочинение о московской фауне от Общества любителей естествознания получивший золотую медаль. В пятнадцать лет, начитавшись книг по естествознанию, Илья отважится написать самому Альфреду Брэму и вступить в научную переписку с автором «Жизни животных» и «Жизни птиц», без которых не обходилась тогда ни одна домашняя библиотека. В 1877 году немецкий естествоиспытатель, кстати, побывал в Российской империи: с двумя коллегами он объехал Западную Сибирь и Северо–Западный Туркестан. Помимо Брэма Herr Ostroukhoff переписывается и «меняется экземплярами» со шведским профессором Дорном и с доктором Штаудингером из Дрездена. Популярность изданий Брэма не дает ему покоя, и он берется за пересказ для детей недавно вышедшей в Англии истории путешествия в Центральную Африку Сэмюэла Бейкера. Е. Киселева, автор статьи «Особняк в Трубниковском», если сама не застала Остроухова, то наверняка была наслышана о его привычках и характере. «Отношение к встреченной в жизни красоте не покидало его, — замечает она, — отсюда и такая тяга к поэзии и литературе. «Только потом восхищение перед природой уступит место восторгу перед человеческим талантом и красотой, созданной не самой природой, но человеком».

Помимо таланта созерцать и любоваться природой у нашего героя имелся несомненный дар к ее описанию. Начинает юный Остроухов, как, впрочем, и юный Набоков, с естественно–научных текстов. Первый его литературный опыт — «Популярные очерки из жизни птиц Средней России» — рождается в силу банальной причины: отец лишает его «щедрых карманных денег» (наверняка из–за нежелания продолжать учебу «по коммерческой части»). Без средств коллекционеру никак невозможно, и шестнадцатилетний Илюша Остроухов сочиняет брошюру, благодаря которой знакомится с Анатолием Ивановичем Мамонтовым и всем его семейством. Встреча с Мамонтовыми «Леонтьевскими» (именовавшимися так по Леонтьевскому переулку, где проживало семейство и где находилась типография А. И. Мамонтова) оказывается для нашего героя, выражаясь современным языком, судьбоносной. Об Анатолии Ивановиче вспоминают гораздо реже, нежели о его брате Савве Ивановиче, нашем «Московском Медичи», хотя новый знакомый Остроухова по–своему был фигурой не менее выдающейся.

Биография Анатолия Мамонтова выглядит примерно так. Родился в семье винного откупщика в небольшом городке в Западной Сибири. В 1860 году окончил естественное отделение физико–математического факультета Московского университета. Решил стать издателем. Одним из первых перешел на изготовление иллюстраций типографским, а не литографским способом. Сначала арендовал типографию, а потом устроил собственную — три типографских станка и восемь скоропечатных. Архитектор Виктор Гартман, увлеченный идеей возрождения старинного русского зодчества, построил для нее в Леонтьевском переулке здание из кирпича. Помимо Мамонтовской типографии от Гартмана остались одни лишь проекты и эскизы, исполненные в активно возрождавшемся в те годы «русском стиле». Эти самые архитектурные фантазии вдохновили композитора Мусоргского на создание фортепьянного цикла «Картинки с выставки», благодаря которому гартмановские сказочные «Богатырские ворота» и «Избушка на курьих ножках» остались в истории, правда музыки. Владимир Гартман скоропостижно скончался на даче Мамонтовых в Кирееве, которую он же и выстроил для Федора Мамонтова, старшего брата Анатолия и Саввы.

Федор Иванович с детства был нездоров. Анатолий Иванович надежд родителя не оправдывал. Так что наследовать семейный бизнес пришлось Савве Ивановичу. «В Москве одно лишь развлечение на глазах и чад в голове. Вот тебе образчик, Савва: Федор и Анатолий, совершеннолетние молодые люди, не могут жить и содержать себя... Ничего не делают, скучают и ходят с туманом в голове, а отчего это? Оттого, что они не привыкли к трудам», — писал отец Иван Федорович сыну в Баку, куда тот им был сослан подальше от столичных соблазнов. Предприниматель из Саввы Ивановича вышел отличный: он не только продолжил дело отца, но протянул Северную железную дорогу из Ярославля до Архангельска и дальше — до Мурманска. Ему мы обязаны рождением Мурманского порта и дороги, связавшей центр России с Севером, дважды сыгравшей спасительную для страны роль — во время Первой мировой, когда связь с Антантой осуществлялась в основном морским путем, но особенно во время Второй мировой войны, ибо практически весь лендлиз, за исключением самолетов, шел в Великую Отечественную через Мурманск. Старший Мамонтов ушел из жизни со спокойным сердцем, уверенный, что сын продолжил семейное дело. До создания Частной оперы и прочих разнообразных художественных проектов Саввы Ивановича, прозванного за это Лоренцо Великолепным, И. Ф. Мамонтов не дожил.

Савва женился на купеческой дочери Елизавете Сапожниковой, а Анатолий — на певице Марии Лялиной, с которой познакомился в Милане (там, кстати, пробовал учиться пению брат Савва, обладавший прекрасным басом и чуть было не дебютировавший в тамошнем театре в «Норме»). Женитьба Анатолия вызвала гнев и раздражение отца. Но и с невесткой, и с тем, что сын сделался издателем, а разнообразные должности в семейном деле занимал исключительно номинально, родителю пришлось смириться.

Строительство Мамонтовской типографии закончилось за год до появления в апреле 1874 года в Леонтьевском переулке будущего зоолога, или, если угодно, энтомолога Ильи Остроухова. Описать с точностью последовавшие за этим событием шесть лет его жизни затруднительно. Доучиваться до «кандидата коммерции» Илья не стал и, если верить Репину, приступил к работе у Мамонтовых. «Я не раз был поражен неожиданными выходками молодого юноши, еще служившего в магазине учебных пособий М. А. Мамонтовой (магазин принадлежал жене Анатолия Ивановича. — Н. С.) и предававшегося там каждую свободную и даже не свободную минуту — чтению, благо под руками была большая библиотека. И первый выход: в "Московских ведомостях" появляется статья о музыке», — вспоминает Репин.

«Он прочел неимоверное количество книг на разных, уже в зрелом возрасте усвоенных языках, искренне обожал музыку, не пропускал ни одного значительного концерта и сам недурно играл на рояле», — добавляет недолюбливавший Остроухова Александр Бенуа. Ему вторит сын Саввы Ивановича Мамонтова, Вячеслав: «Знающий несколько иностранных языков, начитанный, он был для всех интересным собеседником. Сходясь также в своем увлечении итальянским искусством и литературой, мать моя и Остроухов, решив твердо почитать в подлиннике Данте, в одну из зим брали совместно уроки итальянского языка». (Это будет чуть позднее, когда Илья Семенович сделается своим у Мамонтовых и в Абрамцеве.)

Всё так. За исключением небольшой неточности, допущенной Репиным. «Я никогда не служил в магазине М. А. Мамонтовой, но принимал вместе со всею семьей Мамонтовых горячее участие в этом деле», — поправит Илью Ефимовича Илья Семенович, восстанавливая подробности событий полувековой давности.

Отправляясь в Леонтьевский с рукописью, Остроухов пребывал в полной уверенности, что идет к книгопродавцу Николаю Ивановичу Мамонтову, владельцу книжного магазина на Кузнецком Мосту, издававшему книги по естествознанию (Николай Иванович действительно занимался книжной торговлей, но из–за неумелого ведения дел магазин закрыл, после чего его взял под свое крыло брат Савва Иванович, строивший железные дороги). Трудно было предположить, что в издательское дело подадутся двое Мамонтовых, хотя в этой семье каждый старался найти дело по душе и отбояриться от прибыльного семейного бизнеса. Но хозяином типографии действительно оказался третий брат. Произошедшая путаница Анатолия Ивановича рассмешила, но «Очерки» он просмотреть обещал и попросил оставить рукопись на неделю. «Помню трепет, с каким я подходил в Леонтьевский в условленный день, и никогда не забуду того сердечного и триумфального приема уже всею семьей, каким меня там встретили», — записывал на склоне лет Остроухов. В 1905 году, после похорон Анатолия Ивановича, Остроухов признается Боткиной, что считал Мамонтова своим вторым отцом: «Если есть во мне что–нибудь хорошее, то этим хорошим я обязан покойному; ему же я обязан и тем хорошим, что сам стал видеть в жизни, и чего без него почти наверняка не познал бы».

Анатолий Иванович был человек скромный, даже немного замкнутый и по характеру мало походил на легендарного брата Савву Ивановича, одержимого грандиозными культурными начинаниями. Доходы его были куда скромнее, поэтому он сеял «разумное, доброе, вечное» незаметнее: печатал «Толковый словарь» Даля, повести и романы Льва Толстого, книги для детей, альбомы, посвященные русским художникам. Если Остроухов уверял, что его новый наставник был «широко образован, причем в самых разных гуманитарных областях», то этому следует верить: не каждый рискнет перевести «Фауста» Гете и издать трагедию в собственной типографии в собственном переводе.

Анатолий Иванович Мамонтов стал его добрым гением и образцом для подражания. «Он полюбил меня, как полюбил его и я», — рассказывал Остроухов Боткиной, подчеркивая, что Анатолий Иванович «расширил и заложил» — именно в таком порядке — «основы» его образования. «В 18 лет я, уже имевший некоторое имя как в России, так и за границей в области орнитологии и энтомологии, помещавший небольшие статейки в узкоспециальных трудах... благодаря только А. И. пришел к убеждению, что стою на пути ложного и вредного увлечения не истинной наукой, а сухой систематикой... Я порвал с интересами... этого детского увлечения и увлекся философией, на первых порах позитивного агностика Конта, историей, литературой, музыкой. Это были мои счастливые и наиважнейшие годы жизни».

Илья дневал и ночевал у Мамонтовых в Леонтьевском. В год, когда его впервые встретил у них Илья Репин, все семейство, включая Остроухова, энергично занималось только что открытым магазином «Детское воспитание». Про мамонтовский магазин часто вспоминают в связи с матрешкой, родившейся благодаря его владелице — Марии Александровне. Японский сувенир — фигурка старца–мудреца Фукурума, он же Фукуруджи, с вложенными одно в другое девятью астральными телами разной степени совершенства — ужасно понравился Мамонтовой. И элементы игры, и сюрприз — почему бы не сделать такую же, но только в русском народном духе. Идею она озвучила художнику Сергею Малютину, работавшему в мастерских княгини Тенишевой. Токарь Василий Звездочкин выточил фигурку с женским силуэтом, Малютин расписал ее в виде девочки с черной курочкой под мышкой. Мария Александровна назвала ее Матрёной или Матрёшей. Но до появления «обессмертившей» «Детское воспитание» матрешки было еще далеко, и пока магазин торговал другими игрушками, а также книгами и детскими играми. Многое закупалось в Европе. Илья, к примеру, посылал в Леонтьевский не только отчеты о художественных выставках, но и подробные доклады о положении дел с естественно–научными изданиями и учебными пособиями в Германии.

Для него же с естествознанием к тому времени было покончено. Из старых увлечений осталась только музыка, которая вышла на первое место. Остроухов по–прежнему пробует писать, но предпочитает теперь музыкальные темы. Статьи, наверное, выходили «дельные», иначе Репин вряд ли запомнил бы заметку, посвященную «Девятой симфонии» Бетховена, игравшейся на рубеже 80–х годов позапрошлого века в зале Благородного собрания. Илья действительно время от времени печатал «статейки», как сам выражался, но не в «Московских», а в «Русских ведомостях», подписывать их не отваживался — в крайнем случае ставил инициалы. О Бетховене Остроухов будет писать не раз, и вещи его играть, и Бетховенские концерты устраивать, восхищаясь чужой игрой до слез. «Это время мы живем музыкой... Елизавета Григорьевна Мамонтова с Остроуховым играли нам... Он хороший музыкант... прочел нам свою статью о Бетховене и Девятой симфонии, нарочно по этому случаю написанной», — запишет в дневнике Елена Поленова. О музыкантах в ту пору, надо заметить, Илья Семенович знал буквально все (почти как о птицах, да простят нас за такое сравнение), особенно его занимали подробности жизни великих композиторов.

Если «никому не известный юноша Остроухов» действительно «писал со знанием дела обо всем, к чему ни обращался», то его уверенность в себе Репин явно переоценивает. Застенчивость долговязого, вдобавок сильно близорукого Илюханции доходила до анекдота, как и боязнь отправляться в лес на этюды в одиночку. Если прибавить к этому чудовищную шепелявость (Илья не выговаривал не только «р», но и все шипящие), выйдет законченный портрет классического пациента психоаналитика. Вячеслав Саввич Мамонтов, помнивший его «худым как жердь, сильно стесняющимся своего непомерно высокого роста юношей, суетливым и неловким в движениях», так и не смог поверить произошедшим с годами с Ильей Семеновичем метаморфозам. Принимавший его в Третьяковской галерее преисполненный важности и самоуверенности господин ничем не напоминал «таинственного верзилу», который, «преодолевая свою конфузливость», любил играть в четыре руки на фортепьяно с его матерью. Он расслаблялся только вдвоем с Елизаветой Григорьевной, но если во время их игры в комнате появлялся кто–либо малознакомый, «Илья Семенович моментально опускал руки и, не сдаваясь ни на какие увещевания и просьбы, решительно прекращал свое любимое занятие». Юный Илюханция приходил в смущение буквально от всего, начиная с собственного роста. Долговязая фигура на старинных групповых фотографиях Мамонтовых — обязательно Илья Семенович, с бородой, в очках; у сыновей Поленова в детской даже висела сравнительная таблица роста человека, где на силуэте великана было выведено: «Остроухов».

Стеснявшийся в молодости музицировать на людях, он обожал при этом играть в четыре руки. «Я привезу полную оперу в две руки для себя, а в четыре — для себя и тебя, и с пением — для мамы; партия Кармен ей отлично подойдет», — писал он Мише Мамонтову из Петербурга. Помимо музыки братья Мамонтовы занимались еще и рисованием, поэтому, когда к Мише с Юрой приходил учитель, Илья оставался у рояля в одиночестве. Стариком он вспоминал, что страшно ревновал и «сетовал на учителя, отнимавшего от него его друзей», мечтая лишь о том, чтобы их занятия прекратились, причем как можно скорее.

Музыка у Мамонтовых всегда была на первом месте, хотя способностями к изящным искусствам они все не были обделены. Мишин дядя Савва Иванович неплохо лепил (скульптор Матвей Антокольский находил у него талант) и вполне мог бы стать скульптором или — певцом (у него был прекрасный бас, и он начинал учиться пению в Италии). Ни на сцену, ни в академию Савва Иванович не попал, зато заработал столько денег, что смог устроить домашний театр, а потом учредить Частную оперу и сделаться ее художественным руководителем. Мария Александровна, супруга Анатолия Ивановича, до замужества была певицей и, хотя и оставила сцену, музыкой продолжала заниматься и детям прививала любовь к ней, и не только своим: в 1875 году вышло второе издание ее «Детских песен и малороссийских напевов с аккомпанементом фортепьяно» под редакцией П. И. Чайковского. Валентина Семеновна Серова будет вспоминать, что ее сын часто бывал у Анатольевичей, поскольку в Леонтьевском «культивировалась камерная музыка». Валентин Серов, вернее Антон (у Мамонтовых его иначе не звали), появился в семействе Саввы Ивановича и Елизаветы Григорьевны десятилетним Тошей, которого вечно занятая мать–композитор часто оставляла на их попечение. «Если Остроухова можно было считать в нашем доме своим человеком, то Серов, попавший к нам в семью почти ребенком, всю свою жизнь был для нас как родной», — вспоминал Всеволод Саввич Мамонтов. С Серовым Остроухов особенно сдружится, когда, как и Миша Мамонтов, решит стать художником.

«С 22 лет я, опять–таки благодаря Анатолию Ивановичу, попробовал приобщиться к искусству живописи... В доме у нас картин почти не было. Но с самого раннего детства я любил копию с картины Неффа "Ангел молитвы"3, висевшую в нашей гостиной, работу моего дяди Сергея Васильевича. — вспоминал Илья Семенович. — Эта прекрасная копия была первым моим впечатлением от художественного произведения и первой загадкой: каким волшебством сделано так, что воск свечи просвечивал, что омофор блестел настоящей парчой».

Мастерство живописца вновь поразит его спустя много лет: «Почти невероятно, как художник может так верно передавать природу, что его опытному глазу сразу видны не только породы молодой зелени, но он видит породу насекомых, которая роится в ней». Странный, однако, подход. Но вполне в духе естествоиспытателя — натуралист в Илье окончательно еще не умер — понять, как сделано. Остроухов восхищен не колоритом и композицией, а «удивительно верной передачей натуры»4.

Описываемая в автобиографии сцена действительно имела место: пейзаж экспонировался на VIII Передвижной выставке, которую Илья осматривал вместе с Анатолием Ивановичем, а автором его был не кто иной, как учитель рисования Миши и Юры Мамонтовых Александр Киселев, манеру которого критики впоследствии назовут «повествовательной», отметив «тщательную выписанность деталей».

«Мне шел 23–й год, когда я впервые сел за мольберт под руководством добрейшего А. А. Киселева, которого упросил дать мне несколько уроков, но по совершенно невероятной системе — без предварительных уроков рисования, а сразу начать писать маслом. Тщетно Киселев отказывался от такого учения, говоря, что не стоит зря и времени тратить. Но я настоял на своем, — это пишет сам Остроухов, хотя почему–то время от времени ведет повествование в третьем лице. — Киселев предупредил, что от этого толку никакого не будет. Велико же было его удивление, когда на первом же уроке он увидел, что Остроухов разобрался в красках, а когда через пять уроков он так хорошо скопировал пейзаж Каменева, признал в нем истинный талант и искру Божью». Летом Илья уезжает в имение к родителям, где его охватывает «настоящая горячка» и он начинает писать этюды без остановки, прямо запоем. «К осени он достиг таких успехов, что стал некоторые из своих этюдов перерабатывать в картины. Киселев доволен и предсказывает ему большое будущее».

Четырьмя–пятью уроками дело конечно же не обошлось. Автор летописи Абрамцевского кружка, биограф Киселева Элла Пастон нашла в записных книжках художника за май 1880 года запись, что ему было заплачено Остроуховым сорок рублей (из расчета десять рублей за урок); записи об оплате встречаются вплоть до осени 1881 года — так что уроков он взял не менее тридцати. Киселев дает скопировать «очаровательный этюд Поленова», а затем знакомит с самим автором. Они едут на Девичье поле. Старый барский дом с колоннами, сад, типичное тургеневское дворянское гнездо; уютная и комфортабельная мастерская.

Поленов, выхлопотавший разрешение Академии художеств прервать заграничное пенсионерство, пять лет назад возвратился в Россию. Стоящий среди громадного, спускающегося к Москве–реке сада флигель дома Олсуфьева был его вторым московским адресом. Рядом, в Теплом переулке, обосновался Илья Репин, с которым приятели еще в Париже «сговорились поселиться» в Москве. Остроухов просит одолжить любой из этюдов для копирования. «Держите, сколько хотите», — говорит Василий Дмитриевич, протягивая этюд к «Заросшему пруду».

«Картины Поленова только подзадорили давно зревшую смелую мечту — пытаться самому овладеть волшебным искусством живописи. Беспокоил только возраст: мне шел двадцать третий год (в этом возрасте Федор Васильев, "гениальный певец природы" уже ушел из жизни), — вспоминал Остроухов о своих сомнениях. — Ежегодные выставки передвижников и раньше были для меня праздниками. Мы с нетерпением ожидали их появления в Москве, и я сам был их усердным посетителем. Потом я увидел свежие, проникнутые тонким лиризмом "Московский дворик", "Бабушкин сад", "Заросший пруд", "У мельницы", "Серый день" и другие "тургеневские интимные мотивы". Это было так неожиданно». Любопытный факт: первая московская квартира Поленова находилась в Трубниковском переулке, где вскоре поселится Остроухов и где проживет почти тридцать лет. Ничем больше не напоминает этот район Москву времен 80–х годов XIX века: нет ни Собачьей площадки, ни особняков, ни церквей, кроме стоящего и поныне храма Спаса Преображения на Песках, увековеченного в «Московском дворике» Поленовым, переполненным радостью возвращения на родину.

В 1924 году Остроухов написал Поленову: «В числе моих восприемников от чистой купели искусства — А. А. Киселева, П. П. Чистякова, И. Е. Репина и тебя — ты, конечно, имел наибольшее значение в деле моего художественного воспитания». При этом он всегда оговаривался, что «в прямом (общепринятом) смысле» Поленов его учителем не был, но был «воспитателем, создавшим его художественную физиономию». Начинал же свой перечень Остроухов всегда с Киселева, которого любовно называл чародеем и первым человеком в Москве.

Для нас Киселев — художник скорее второго порядка, тогда как в 1880–х его слава гремела. Изысканная красота написанных в «элегантной академической манере» заболоченных прудов, лунных ночей и залитых солнцем снежных вершин Кавказских гор имели огромный успех. Киселевскую «Заброшенную мельницу» копировал (и по сей день продолжают копировать) каждый кому не лень; его пейзажи покупали именитые коллекционеры, включая самого императора (Киселев, кстати, был из дворян, воспитывался в Петербургском кадетском корпусе, учился в университете). Семья у Александра Александровича была большой, так что приходилось зарабатывать уроками (руководителем пейзажной мастерской в Академии художеств он станет только в 1897 году). К более состоятельным ученикам мэтр приезжал на дом, но давал уроки и у себя в мастерской, адрес которой часто менялся. Педагогом он был отличным и в Москве необычайно популярным.

Киселев не сомневается, что Остроухов — «истинный талант». Его поддерживает Репин. Оба они считают, что Илья должен поступать в Академию художеств и заниматься в мастерской Петра Петровича Чистякова.

Примечания

1. «Северное Сияние» — художественные альбомы с роскошными гравюрами на стали, издаваемые В. Е. Генкелем в Санкт–Петербурге в 1862—1864 годах. Всего вышло четыре тома.

2. Петр Петрович Мельгунов (1848—1894) — педагог и ученый, окончил Московский университет, преподавал историю и географию; составитель богатейшего восьмитомного гербария, посвященного флоре Задонского, Елецкого и Липецкого уездов.

3. Карл Тимолеон (Тимофей Андреевич) (1805—1876) — русский художник эстляндского происхождения, автор «Ангела смерти» и «Ангела молитвы», написанных для Исаакиевского собора в Санкт–Петербурге. Словарь А. А Половцева писал, что «серьезные лики наших святых мало говорили уму и сердцу Неффа, и его образа были более уместны в католическом или протестантском храме, нежели в русской церкви», обвиняя Тимофея Андреевича в отсутствии «глубины выражения и стремлении к чуждым православному богослужению эффектам». Не случайно «Ангел молитвы» был скопирован на стекле и помещен в витраж Готической капеллы, домовой церкви Николая I на даче Александрия в Петергофе.

4. Вспоминается В. В. Набоков, собиравший материал для книги «Бабочки в искусстве». «Старый мастер не ведал, что у различных видов — разный рисунок жилок, и не удосужился изучить строение бабочек... вне зависимости от того, сколь точна была кисть старого мастера, она не может соперничать в магии артистичности с некоторыми цветными вкладышами, нарисованными иллюстраторами научных работ девятнадцатого века» — типичный подход естествоиспытателя.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Около дачи
И. И. Шишкин Около дачи
Четвертый Вселенский Халкидонский Собор
В. И. Суриков Четвертый Вселенский Халкидонский Собор, 1876
Пейзаж с охотником
И.П. Похитонов Пейзаж с охотником
Приезд станового на следствие
В. Г. Перов Приезд станового на следствие, 1857
Мальчики
Н. В. Неврев Мальчики, играющие в карты, 1860-е
© 2017 «Товарищество передвижных художественных выставок»